растет, ничего не зная о минувшей беде, и побеждает ее своей невинностью. Не только невинность необходима ему, но и неведение; он должен играть в зеленой траве, не догадываясь, что под нею зарыт убитый, и карабкаться на яблоню, не зная, что кто-то на ней повесился. Такое прощение и примирение принес миру свежий ветер францисканского духа. Но это не значит, что весь мир должен был перенять это неведение. А многие францисканцы хотели бы, чтобы он перенял. Довольно многие францисканцы хотели, чтобы францисканская поэзия изгнала прозу бенедиктинцев. Для ребенка из нашей притчи это вполне естественно. Для ребенка мир должен быть большой свежевыбеленной детской, на стенах которой он может рисовать мелками те неуклюжие, яркие картинки, с которых началось все наше искусство. Он вправе считать свою детскую самой лучшей комнатой, какая только бывает. Но в Доме Господнем обителей много[129].
Всякая ересь была попыткой сузить Церковь. Если бы францисканское движение стало новой религией, это была бы узкая религия. Там, где она превращалась в ересь, это и была узкая ересь; и делала она то, что всегда делает ересь, — противопоставляла настроение разуму. Настроение было поначалу чистым и кротким, как у святого Франциска, но не оно одно заполняет разум Бога и даже разум человека. Да и само настроение вырождалось, оно превращалось в безумие. Сектанты, названные Fraticelli[130], сочли себя единственно верными сыновьями святого Франциска и отказались от уступок Риму во имя того, что они именовали истинным замыслом Ассизи. Очень скоро эти францисканцы стали яростными, как флагелланты[131]. Они создавали новые и новые, все более жестокие запреты — они пришли к отрицанию брака, то есть к отрицанию человечества. Они объявили войну человечности во имя самого человечного из святых. В сущности, они погибли не от преследований. Многих из них в конце концов переубедили, а горсточка упорных уже ничем не походила на святого Франциска. Беда их в том, что они были мистики, мистики — и все. Мистики, а не католики; мистики, а не христиане; мистики, а не люди. Они разложились, расточились, ибо не внимали разуму. А какими бы дикими ни казались нам действия святого Франциска, он всегда зависел от разума, был связан с ним невидимой и неразрывной нитью.
Великий святой был здоров; и самый звук этого слова, как низкий аккорд арфы, возвращает нас к тому, что важнее его почти безумных чудачеств. Он не был просто эксцентриком, ибо всегда стремился к центру. Он блуждал и кружил по лесу, но шел он всегда домой. Его смирение не позволяло ему стать ересиархом; но и человечность его не позволяла ему впасть в крайность. Одно чувство юмора, которым просолены все истории о его чудачествах, уже не дало бы ему застыть в торжественном самодовольстве сектанта. Он всегда был готов признать, что не прав; и его последователи признали его кое в чем неправым, чтобы доказать, что он прав. Это они, настоящие последователи, доказали его правоту и разнесли его правду по миру. Францисканский орден не окаменел и потому не рассыпался в прах. Оплот ордена, его ствол, принес плоды. Среди верных сынов — Бонавентура, великий мистик, и Бернардино[132], народный проповедник, вернувший в Италию благочестивые буффонады скомороха Божия. Среди них — Раймонд Луллий со своим странным учением и смелыми планами обращения мира. Среди них — Роджер Бэкон[133], первый натуралист, чьи опыты со светом и водой просты и прекрасны той красотою, которая отличает начало естественных наук; Бэкон, которого самые упрямые материалисты признали отцом науки. Поистине, эти великие люди совершали для мира великие, полезные и очень разные дела; но по смелости их, по их простодушию мы узнаем в них детей святого Франциска.
Дух святого Франциска, дух благодарности, сохранился в них. Прежде всего святой Франциск умел дарить, и больше всего он ценил тот лучший дар, который зовется благодарением. Он знал, что хвала Богу стоит на самой прочной основе, когда не стоит ни на чем. Он знал, что лучше всего мы измерим чудо бытия, когда поймем, что, если бы не удивительная милость, нас бы просто не было. И эта великая истина, уменьшившись, повторяется в нашем отношении к Франциску. Он тоже слишком велик для всего, кроме благодарности. С ним начался рассвет, и мы увидели заново все очертания и все цвета. Величайшие люди, создавшие нашу цивилизацию, лишь его слуги и подражатели. Раньше, чем появился Данте, он дал Италии поэзию; раньше, чем пришел святой Людовик, встал на защиту бедных; раньше, чем Джотто написал картины, сыграл сами сцены. Однажды, когда святой Франциск на свой простой лад разыгрывал рождественское действо с волхвами и ангелами в негнущихся ярких одеждах и золотых париках вместо сияния, произошло поистине францисканское чудо — он взял на руки деревянного Младенца, и тот ожил. Конечно, он думал только о вышнем, но можно сказать, что в эту минуту под его рукой ожило то, что мы зовем театром. Он любил петь, но его духовная сила не воплотилась ни в одном из искусств. Он сам был воплощенным духом; духовной сутью, которая вошла в мир раньше, чем мы увидели ее порождения во плоти; блуждающим огнем, от которого более земные люди могли зажечь и свечу, и факел. Он был душой средневековой цивилизации, когда у средневековья еще не было тела. И еще одна духовная волна идет от него — реформаторский пыл, который восходит к словам: «Бог наш — Бог бедных». Его жалость к людям живет во множестве средневековых законов, направленных против гордыни и жестокости богатых; жива она и сейчас во многих из тех, кого не очень точно называют христианскими социалистами, когда надо бы назвать католическими демократами. Никто не считает, что этого не было бы без него, но мы не можем подумать об этом, не вспомнив о нем, ибо он жил и переменил мир.
Каждый, кто понял, как много он дал, но выразит это неполно и сбивчиво, ощутит хоть в какой-то мере то бессилие, которому обязан святой Франциск половиной своей силы. Каждый поймет, что он имел в виду, толкуя о благом и неоплатном долге, и захочет сделать гораздо больше, и увидит, что ничего не сделал. Он узнает, как трудно выдержать ливень чудес, дарованных ушедшим, когда тебе нечем отплатить, нечего поставить в храме времени и вечности, кроме огарка, так быстро догоревшего у раки святого.
Примечания
1
Пер. А. Якобсона.
2
См.: Честертон Г. К. Писатель в газете. М., 1984. С. 66—70.
3
Честертон Г. К. Писатель в газете. С. 336.
4
Уордсворт Уильям (1770—1850) — знаменитый английский поэт, воспевавший природу.
5
Все, что открыл нам Толстой — Честертон имеет в виду учение о непротивлении злу насилием, которое развивал великий русский писатель Толстой Лев Николаевич (1828—1910).
6
Джотто — Анджиолетто ди Бондоне (1266—1337) — знаменитый итальянский художник. Есть портрет святого Франциска его работы.
7
Данте Алигьери (1265—1321) — величайший итальянский поэт, автор трилогии «Божественная комедия». Повествование о святом Франциске входит в третью часть «Божественной комедии» — «Рай».
8
Миракли — средневековые спектакли, сюжетом которых были чудеса из жизни Христа, Девы Марии или святых.
9
Стигматы — особые знаки (язвы), появлявшиеся у глубоко верующих людей в тех местах, где тело Христа было пронзено гвоздями.
10
Святой Доминик — Доменико Гусман (1170—1221) — основатель ордена проповедников (доминиканцев), настаивал на строгом соблюдении предписанных монахам трудов и постов. Позднее в руках доминиканцев оказалась инквизиция.
11
Ренан Жозеф Эрнест (1823—1892) — французский филолог, историк христианства, автор книги «Жизнь Иисуса», в которой Иисус выведен как реально существовавший в истории человек. Арнольд Мэтью