Босые грубые ноги комиссара покоились на перевернутом ящике у самого огня. От накаленной чугунки шел сухой, дремотный жар. Пламя гудело в трубе; через прогарины комиссар видел его стремительный мутный поток. «Что значит ветер, — подумал комиссар, — как из огнемета хлещет!» Он убрал подальше от огня свои сырые с коричневыми подтеками портянки.
На столе перед ним лежали паспорта, удостоверения, справки; он просматривал документы небрежно, зная, что половина — обязательно «липа», которой запасается всякий бродяга, бандит и дезертир. В руки ему попался паспорт Мамонтова. «Артист», — прочел комиссар в пятой графе, и полузабытая страсть опять взволновала его.
Он не смог бы вспомнить, когда обнаружил в себе эту неистребимую любовь к театру. В детстве, в шумные и пестрые дни уездных ярмарок, он до ночи томился около балаганов, а потом дома отец хватал его короткими твердыми пальцами за ухо и говорил, распоясываясь:
— Ну, скидавай штаны...
Потом комиссар получил в наследство от своего отца должность слесаря на железной дороге. В городишке была «Гоголевская аудитория» — местный театр, где по воскресеньям играли спектакли. Комиссар не пропустил ни одного воскресенья.
Сейчас, греясь у печки, он, прошедший через войну и через две революции, вспоминал о своему влечении с пренебрежительной усмешкой, но это пренебрежение было неискренним.
...Дверь открылась тихо, без скрипа. Вошел Мамонтов, почтительно кашлянул. Комиссар неторопливо повернул к нему тяжелую бритую голову.
— Пришел! — радушно сказал комиссар. — Садись, товарищ артист. Мзга нынче, погрейся. Мамонтов недоверчиво покосился и долго молчал, чувствуя, что дрожью в голосе выдаст свое волнение. Гудело пламя в трубе. Мамонтов наконец сказал:
— Отец мой был хотя и конторщик...
Голос все-таки дрогнул. Мамонтов откашлялся, повторил тверже:
— ...хотя и конторщик, но сам я в душе коммунист. А между тем сегодня ночью я был арестован.
— Знаю, в саду, — ответил комиссар;— Там некогда разбираться, товарищ артист. Ты уж лучше не ходи по улицам ночью. Знаешь, не ровен час — и ограбить могут. Очень даже просто.
Узкие подштанники врезались в его живот; под темной пушистой кожей мягко, как шелковые, переливались мускулы.
— Ты уж лучше дома, если вдохновение найдет, — участливо добавил комиссар. — На природе, я понимаю, способнее, но и то сказать, что ни соловья тебе, ни цветов. Одна мзга. Беда осенью вашему брату...
— Беда! — убежденно повторил Мамонтов. Он изголодался и продрог; около печки его разморило, впору было поддерживать веки пальцами. Комиссар накинул шинель, взял жестяной чайник и вышел. Мамонтов исподлобья осмотрел комнату, С плюшевого, в завитушках, дивана свисала серая простыня, на тонконогом столике валялись обрывки бумаги, куски хлеба, очистки воблы, картофельная шелуха, и тут же бледно зеленела кучка махорки — самосадки. Все в этой комнате, даже самый воздух, было запущенным и прокуренным; поэтому особенно бросалась в глаза безукоризненная чистота ярко-малиновых галифе. Они висели в простенке, заботливо прикрытые газетой.
Мамонтов закурил, чтобы прогнать сон. Мутное зеркало над столом неприветливо отражало седую щетину на его подбородке, лиловые подглазья, дряблые щеки, тусклый огонек папиросы... Послышались шаги в коридоре, вошел комиссар с дымящимся чайником в одной руке, с буханкой хлеба и связкой воблы — в другой. Шинель съехала с его плеча и волочилась по грязному полу.
— Штанов надевать не буду, — сказал комиссар, освобождая стол от бумаг и мусора. — Штаны у меня одни, в момент истаскаешь. А сукна такого нынче достать — мудрено.
Мамонтов проглотил слюну — крутой соленый запах воблы дразнил его. Комиссар взял воблу за хвост и сильно ударил о стол. В лицо Мамонтову брызнула чешуя. Комиссар присел на корточки и, действуя поленом как молотком, размял воблу.
— Угощайся.
Мамонтов осмелел. Актерская, наигранная самоуверенность вернулась к нему.
— Русская сцена будет благодарить вас, — сказал он рокочущим, покровительственным баритоном. — Я обязательно упомяну о вашем гостеприимстве в своих мемуарах. Скажите мне ваше имя, отчество и фамилию.
— Ефим Авдеев Авилов, — быстро, по-солдатски, ответил комиссар, придвигая к Мамонтову листок бумаги...
— В этих мемуарах будет многое, — продолжал Мамонтов. Его жесты были округлы и мягки; говорил он тем особенным тоном, которым всегда вспоминают на провинциальной сцене. — В этих мемуарах будет многое. Трагический артист Мамонтов-Чарский встанет в полный рост. Я напишу о своей славе. Она была моим верным спутником когда-то... Как я играл! Публика была в моей власти до последнего человека. Вы помните это место:
Мамонтов медленно опустился на стул и, как бы в изнеможении, закрыл глаза ладонью.
— Вот какое было в наше время искусство, Ефим Авдеевич! Мы играли нутром, горели на сцене, мы все отдавали искусству, всю жизнь!.. А что осталось? Одни фигли-мигли!.. Души нет, нутра нет — одни фокусы... Нет, мы сердцем служили искусству...
Мамонтов вспоминал. Комиссар восхищенно слушал его. Но время шло своим чередом, в окно комиссар видел коноводов, чистящих скребницами лошадей; грохоча рухнула вязанка дров в коридоре; из подвала вывели арестованных и выстроили во дворе под навесом.
— Дела у меня, — сказал комиссар, снимая с гвоздя малиновые галифе. — Ты мне вот что скажи — почему в театре у вас представления глупые? Почему ваша труппа все какую-то чертовню играет, а чтобы о революции — этого нет?.. Поговори там от моего имени...
Мамонтов поник. Комиссар вопросительно смотрел на него. Мамонтов признался:
— Я не состою в труппе. Я даже не знал, что в городе есть труппа...
— Это как же так?—недоуменно спросил комиссар; в голосе его послышалось недоверие.
Мамонтов, торопясь и заглядывая в глаза ему, рассказал историю своих скитаний. Комиссар задумался; из печки летели искры, гасли по полу, оставляя черные точки. Наконец комиссар принял решение и, вытащив из ящика лист бумаги, написал мандат. Именем РСФСР предлагалось принять в состав труппы товарища Мамонтова, которому поручается организовать и наладить работу театра с целью коммунистической пропаганды. Комиссар расписался, подышал на печать, приложил ее и полюбовался на оттиск.
— Держи, товарищ Мамонтов. Я тебе оказываю доверие ото всей партии. В случае чего — прямо ко мне, если какая там заваруха...
Пуль к театру лежал через базарную площадь; пахло мокрым навозом, рябили под мелким дождем желтые лужи, раскачивались на ветру, протяжно скрипя, разбитые двери пустых амбаров, и лениво погромыхивали над ними полусорванные, пробитые пулями вывески.
Двери театра открыл Мамонтову длинный рябой человек; волосы у него были жесткие, огненно-рыжие; глаза его, втянутые глубоко под лоб, смотрели остро и подозрительно. Читая мандат, он беспрерывно подрагивал носом, точно от бумаги шел резкий неприятный запах.
— Аркадий Борисович, к вам! — крикнул он в гулкую темноту здания, как в колодец.