По вечерам у входа в театр начиналась целая ярмарка. Антрепренер пропускал зрителей, приношения складывал в мешок. Логинов своими длинными руками ловил и вышвыривал мальчишек.
Спектакль мчался на курьерских; выбрасывались не только эпизоды, но часто — целые акты. Зрители ничего не замечали. Антрепренер в каждую пьесу вставлял драки, убийства. Женихи в «Женитьбе» устраивали общую свалку; Подколесин, впервые поцеловав Агафью Тихоновну, непристойно дергался и без дальних слов тащил ее, под гогот публики, к дивану.
Мамонтов пробовал урезонить антрепренера.
— Нельзя так обращаться с произведениями искусства.
Антрепренер желчно отвечал, сдвигая на, затылок свой кожаный картуз:
— А не жрамши можно сидеть? Я публику, дорогой, знаю, вы меня не учите. Я на этом деле высшее образование имею.
...Ставили «Ревность». В последнем акте, перед самым концом. Логинов, нарушая весь смысл диалога, неожиданно хлеснул Мамонтова по щеке. Он хлеснул тыльной стороной ладони изо всей силы, наотмашь.
— Ты драться! — крикнул Мамонтов. Он света не взвидел от злобы и вдруг, изловчившись, ткнул сухим старческим кулаком. Удар пришелся ловко, прямо в нос Логинову, до крови.
Публика разразилась бурными аплодисментами.
Опустился занавес, Мамонтов, хрипя, закричал:
— Вы подлец и мерзавец! Негодяй!
— Я отплачу вам, папаша! — Логинов звучно потянул разбитым носом. — Я за все отплачу вам, папаша. Я повешу вас, когда прядет время.
Он добавил, повернувшись к антрепренеру:
— Вы думаете — он раньше актером был? Ничего подобного! Нет, папаша, вы похабные карточки продавали в заведениях! А в молодости служили там вышибалой! Вы за полтинник гостей с улицы зазывали. А теперь получили мандат!
— Это что же? — пролепетал Мамонтов. — Когда же этому будет конец? Когда, я вас спрашиваю, когда?..
Он как испорченная граммофонная пластинка, застрял на этом слове. Он прыгал перед Логиновым, похожий в своем коротком пальто на кургузого общипанного грача. Лицо его побагровело и вздулось. Злоба ходила в нем горячей волной, искала выхода в словах, способных сразу насквозь пробить костлявое тело врага.
— Вор! Негодяй! Жулик! Платки из карманов!.. — кричал Мамонтов и весь дергался, словно било его электрическим током.
Антрепренер бормотал, подсовывая стакан:
— Успокойтесь! Успокойтесь! Будет удар! Выпейте!
Мамонтов схватил стакан, швырнул что было силы на пол; стакан звонко взорвался водяной и стеклянной пылью.
— Вы контрреволюционер! Вы — бывший буржуй или офицер! И я могу посадить вас в чека!
Все замолчали. Тишина. Лицо Логинова перекосилось. Мамонтов понял — вот они, настоящие слова!
— Вы должны молчать, пока целы!
Нервы у Логинова были крепче, воды ему не понадобилось. Он круто повернулся и ушел за кулисы, в темноту. Мамонтов, наслаждаясь победой и местью, крикнул вслед:
— С такими у нас разговор короткий! Мы не церемонимся!
— Вы!.. — подхватил из темноты Логинов. — Вы!..
Он во-время опомнился и ничего больше не сказал.
На следующее утро за чаем антрепренер сообщил по какому-то случаю:
— ...родился я в семье симбирского мещанина...
— А я вот не знаю своих родителей, — перебил Мамонтов. — Я незаконнорожденный и воспитывался в приюте. Теперь, по новому закону, это не имеет никакого значения, теперь — все равны.
В действительности Мамонтов родился в законнейшем браке на пятый год супружества, он все выдумал специально для Логинова, зная, что тот смолчит и долго будет мучиться этим. Логинов встал и ушел, оставив в кружке недопитый чай. Остробородый суфлер благостно вздохнул и, откусив кусочек сахара, пожаловался:
— Какая душа яростная у человека!..
Комиссар напомнил о себе запиской, а вскоре явился и сам, с трудом пробившись через гудящую у входа толпу.
— Непорядок! — сказал комиссар, вытирая платком потный лоб. — Толчок развели, чорт знает что! Как же ты допустил, товарищ Мамонтов?
Он сел в переднем ряду, раскинув полы шинели. Спектакль прошел вяло — актеры не смели драться, публика скучала.
После спектакля комиссар взобрался на сцену, осмотрел строгим взглядом постели, печку, столы, ящики, заглянул в суфлерскую будку.
— Непорядок у вас! Все скамейки поломали. И пьесы у вас безо всякого революционного духа.
Антрепренер почтительно объяснил, что вся труппа померла бы с голода, если бы входная плата не взималась натурой, потому и толчок у дверей. Воз дров стоит на базаре шестьдесят миллионов, поневоле приходится ломать скамейки.
— Пьес же у нас подходящих нет. Не доходят к нам революционные пьесы.
Комиссар, звякая шпорами и сердито покашливая, пошел к выходу, оставив труппу в страхе и смятении. На прощанье сказал Мамонтову:
— Завтра вечером заходи, потолкуем.
Скрипнула дверь, хлопнула; все затихло. Антрепренер зловеще покачал головой:
— Свершилось. Укладывайте, братцы, чемоданы и отправляйтесь завтра кто куда...
Суфлер больше всех расстроился. И руки у него дрожали, и в голосе появилась слеза.
— Мне итти совсем некуда... Что это вы говорите — разве мыслимо!.. Да вы сами-то куда пойдете?
— О себе думайте, а я везде устроюсь, — ответил антрепренер. — Пойду на военную службу по части продовольствия, меня возьмут.
На следующий день, когда стемнело. Мамонтов, решительный и серьезный, напялил пальто.
— Надеюсь, Владимир Васильевич... — трепетно сказал суфлер. — Вы того, помягче, вы не горячитесь. Может, еще обойдется как-нибудь. Вы уж постарайтесь для общего спасения.
Комиссар принял Мамонтова в той же комнате. Гудело мутное пламя в чугунке. Вокруг дома лил, хлюпал дождь; окна были рябыми от капель. Комиссар сказал:
— Дело в следующем. Перво-наперво — скамейки. Ломать их нельзя. Так и скажи своим, нельзя, мол, не велю! Народное достояние.
— Холодно...
Комиссар движением руки остановил Мамонтова:
— Знаю. Завтра получишь дрова на станции. Три подводы. Нехватит — еще дам. А скамейки ломать нельзя. Сколько работы — скамейку сделать, а вы ее на дрова. Ты сосчитай, запиши. Скамейки там и прочее имущество, — за это за все ты отвечаешь...
Он прошелся несколько раз по комнате из угла в угол. Мамонтов смирно ждал, сложив руки на животе.
— Пайков у нас лишних нет, — вдруг отрезал комиссар так сердито, словно бы Мамонтов давно докучал ему с этими пайками. — Самим нехватает, бойцам полностью не даем. Так и скажи своим, объясни, что, мол, тяжелое положение. Керосину там или дров — это можем, а уж насчет пайков, — извини.
— Мы не бросим. Мы сами продержимся как-нибудь.
— Вот, — одобрил комиссар. — Правильно. Теперь, значит, короче, по-военному. Два дня в неделю для бойцов, понял? Все места. В остальные дни — пятьдесят мест. Так и скажи своим.