кратковременно и случайно. Потрясенный этой мыслью, он снова хватал карандаш, бумагу.

Он страдал в одиночку. Кому он мог рассказать? Суфлер выслушал бы его раболепно, антрепренер — равнодушно, Логинов — злобно; комиссар же вообще не имел склонности к жалостным исповедям. Комиссар был человеком действия — в жизни признавал он только дела, а все остальные — мысли, книги, слова — ценились им лишь настолько, насколько они помогали делам. Он без сожаления выбросил бы свою заветную тетрадь, если бы видел в ней лишь мечту, а не руководство к действию. Целиком преданный своему революционному делу, он стремился приставить к нему всех — от мала до велика; для него не существовало в мире лишних людей, кроме, разумеется, буржуев. В его отношении к Мамонтову не было ни жалости, ни покровительства. Он хотел получить революционную пьесу и был твердо убежден, что Мамонтов напишет ее; бесполезно было бы обращаться к нему с горестными излияниями и жалобами на бессилие; он не понял бы этих жалоб и, возможно, не поверил бы им.

Мамонтов все это чувствовал. Смятение его души выражалось в молчаливости, прерываемой иногда торопливым, сердитым бормотанием, в походке — то излишне медлительной, как у лунатика, то почти переходящей в бег, в неподвижном, бессмысленном взгляде, в каком-нибудь странном отрывистом восклицании.

— ...Того, папаша? — ласково осведомился Логинов, постучав пальцем по своему лбу. — Начинается? Пора, пора... С чем вас и поздравляю.

Мамонтов посмотрел отсутствующим взглядом:

— Я уже пообедал.

— Да, да... Ниагарский водопад шумит очень сильно. Я понимаю.

Он сердобольно покачал головой, усмехнулся, стягивая бритое лицо в складки.

— Отстаньте! — завизжал Мамонтов, выпучив глаза. — Отстаньте, — говорят вам! Я буду жаловаться!

И долго потом не мог успокоиться, даже обрезал палец, затачивая карандаш. Вдохновенная мысль вдруг осенила его; разыскав в перечне действующих лиц палача-офицера, он мстительно добавил к его характеристике: «рыжий, худой, высокий», чтобы роль попала обязательно Логинову. После этого он не поленился наново переписать весь акт, стараясь сделать фигуру палача еще омерзительнее. К вечеру он закончил свою работу и пошел утомленный, но торжествующий одеваться к спектаклю. Сегодня играл он гусара; мундир был широк и висел мешком на его сутулых плечах. Послышался знакомый звон шпор — пришел комиссар, небритый, похудевший; в эти дни у него было много хлопот.

— Как дела, товарищ Мамонтов?.. Пишешь? Из боевой жизни, как я говорил? И про коммунизм упомянуто? Давай скорее — самое время сейчас...

Он хотел добавить еще что-то, но раздумал и промолчал. В зале гудели, рассаживаясь, красноармейцы. На сцене стучали молотками, устанавливали декорацию.

Комиссар снял с гвоздя бутафорскую саблю, попробовал обнажить ее, но это были только ножны с припаянным эфесом.

— Вредная вещь какая! — убежденно сказал он. — Вот застукают этак где-нибудь, схватишься оборониться, а клинка у ней нет. Ну и готов.

Подобный случай представлялся ему очень вероятным; он поучительно добавил;

— В боевой обстановке никак нельзя такую штуку держать рядом с настоящим клинком. Также и наган деревянный. Можно спутаться и погибнуть... У вас что сегодня идет — из гусарской жизни пьеса? А почему штаны у тебя не по форме? Я гусар видел — у них красные были штаны.

— Нет в реквизите, — ответил Мамонтов.

— Надевай мои — поменяемся. Только в них по полу елозить нельзя. Как у вас там нынче — на коленки становиться не надо? А человека книгу писать я нашел, — добавил он, стаскивая штаны, узкие ему в икрах. — Помощника прислали мне, студента. Вот повезло, скажи на милость!

В дверь просунулся кожаный картуз антрепренера. «Вы приготовились? Начинаем! Третий звонок!» Мамонтов, волоча за собой пусто гремящие ножны, пошел на сцену, а комиссар в заплатанных штанах Мамонтова сел на свое обычное место в первом ряду.

В середине спектакля Мамонтов с подмостков увидел человека, торопливо пробиравшегося через полутемный зал. Человек что-то шепнул комиссару, затем оба они вышли, стараясь не стучать сапогами. Место в первом ряду так и осталось пустым — комиссар не вернулся досматривать пьесу.

Он вообще не вернулся. На следующий день Мамонтов понес ему красные штаны, завернутые в старую афишу, и узнал, что комиссара нет в городе — уехал ночью на фронт. Комнату занял его помощник студент, больше похожий на молодого купчика — румяный, круглый, с курчавой светлой бородкой; так и хотелось нарядить его в шелковую, расшитую цветами рубаху. На печке грелся все тот же чайник, и тот же веник стоял в углу.

Студент подробно расспросил Мамонтова о театральных делах, но штанов не взял.

— Зачем они мне? Отдадите, когда вернется. Он ваши увез? Некогда было ему, не вспомнил. А мне вот оставил тетрадь, — читай, говорит. Ничего не понимаю — везде условные сокращения, почерк дикий иероглифы какие-то... Полюбуйтесь.

— Да, он мне показывал. Сам он очень хорошо разбирался — все держал в голове и мог объяснить любую страницу.

— Вот и подождем его объяснений.

Студент, захлопывая ящик стола, смял уголки листов. Что-то неприятно кольнуло Мамонтова; он осуждающе кашлянул, насупился.

— Эту тетрадь нужно беречь. Ефим Авдеевич за нее спросит. Если пропадет, помилуй бог, ну тогда уж и не знаю...

Студент посмотрел с удивлением, но тетрадь уложил аккуратно. Мамонтов попрощался, забрал свой сверток.

Дома он спрятал штаны под матрац, чтобы передать при встрече комиссару. Но встретиться им нс пришлось. В одной из разведок комиссар попал в плен к белым. Перебежчики рассказывали, как он умирал. На допросе били его прикладами; он упал весь в крови. Его потащили к яме; он вырвался, крикнул: «За коммунизм! Долой белых гадов!» Офицер скомандовал: «Лезь в яму!» — «Выкуси! — ответил комиссар, скрипнув зубами. — Выкуси, гад! Не пойду в яму! Несите!» Его подняли на руки, бросили в яму и там застрелили... Мамонтов узнал об этом на митинге, что собрался в театре; говорил студент.

После митинга Мамонтов догнал студента на площади.

— Куда же девать мне штаны? Замочка нет у меня к сундуку — ремнем затягиваю... Еще украдут.

Студент молчал, глядя в землю. День, с одинокими снежинками наискось, незаметно переходил в сумерки; первая гармошка подала где-то в отдалении свой голос. Студент наконец сказал:

— Никто не украдет, больно уж приметные. Оставьте себе. У вас будут на память штаны, у меня — тетрадка, а больше, кажется, ничего и не было у него.

Очень грустную ночь провел Мамонтов. Мигала коптилка, в печке с треском оседали дрова; они горели неровными вспышками, точно стараясь догореть поскорее. За бревенчатыми стенами в пустынной темноте все гудел и гудел ветер; глухая музыка его с утомительным однообразием сопровождала одинокое кружение земли в холодном пространстве.

Горбясь и волоча ноги, Мамонтов подошел к своей койке, достал пачку серых шершавых листов. Это была пьеса, давно уж готовая и теперь ненужная — некому ее прочитать. Мамонтов решил сжечь пьесу, открыл дверцу печки, но как раз лопнула под напором ветра проволока, скреплявшая створки окна, и холодная струя слизнула мигающий огонек коптилки. Мамонтов подбежал к окну и, суетливо закрывая его, увидел на площади нескончаемое движение — всё в одну сторону — войска шли на фронт.

Закричал проснувшийся Логинов:

— Это еще что?! Чорт знает! Закройте, сумасшедший старик. Лето вам красное, что ли!..

Преодолевая упругое сопротивление ветра, Мамонтов закрыл окно, ощупью собрал свои листки на полу, спрятал их и улегся, не снимая ботинок. Он лежал с открытыми глазами и слышал, казалось ему, через стены и через ветер сдержанный гул проходивших войск. Он думал о погибшем комиссаре; вернее — он думал о живом комиссаре, потому что воспоминание упрямо возвращало его к живой улыбке походке и голосу — негромкому, с хрипотцой Это была тяжелая ночь.

К утру Мамонтов что-то решил, забрался желтый от бессонницы, в свой закуток и просидел там два дня,

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×