национальные флаги. В Дворянском собрании повара готовили пышный обед.
Вот почему возвращались в Бессарабию приободрившиеся помещики, купцы, чиновники.
И Скоповский тоже не хотел откладывать ни на минуту возвращения. Вот уж поистине неугомонный человек!
Напрасно его уговаривали не торопиться, переждать, дать время, чтобы военные власти... как бы это выразиться... ну, приняли бы надлежащие меры. Так нет! Подай ему его 'Валя-Карбунэ' немедленно!
Желательно ему, видите ли, показаться, да, да, показаться этим ленивым молдаванам, этим буйволам, чтобы они воочию могли убедиться, что господин Скоповский существует, что господин Скоповский никуда не девался, вот он тут, жив и невредим.
И вот он едет в своей коляске буквально по пятам войсковых частей. Торопит кучера, шумит на переправах...
Он еще совсем бодр, несмотря на солидный возраст. Если бы не тревоги, не передряги, он мог бы еще долго тянуть. Он и сейчас умел показать себя барином. Панская кровь в нем играла. Скоповский всегда старался подчеркнуть, что он не молдаванин, что ему сродни некоторые польские магнаты, владеющие огромными угодьями на Украине. Он прекрасно знал родословные многих крупных помещиков, их состояния, их семейные связи, сопричислял себя к их кругу и во всем тянулся за ними. Он хотел жить на широкую ногу, хотел блистать, любил говорить, что понимает толк в жизни.
В имении 'Валя-Карбунэ' всегда было шумно, весело, безалаберно, особенно когда на летние каникулы приезжали из Петербурга дети: студент-путеец Всеволод Скоповский и Ксения - мечтательная институтка с богатой пышной косой. Тогда в имении не переводились гости. Жгли фейерверки, танцевали, ездили на пикники. Всеволод обычно являлся со студентами-однокашниками, Ксения привозила подруг. Все они влюблялись друг в друга, писали записки, назначали свидания, давая неисчерпаемый материал для волнений и совещаний бесчисленных бабушек и теток...
А теперь и дети неизвестно где... Все стало неясно! Скоповский считал, что не от возраста и нездоровой жизни иссякла радость бытия, не от больной печени стали приходить все чаще невеселые мысли. И в болезнях, и в преждевременной старости, и в одиночестве, и во всех невзгодах Скоповский винил революцию. Казалось, что, если бы не она, все шло бы, как прежде: по-прежнему делали бы шарлотки, по-прежнему Скоповский жил бы в полное удовольствие, чтобы вот так, среди веселья, врасплох умереть, не успев даже испугаться своей кончины. И не потому ли он так стремился вернуться в свое имение, что все еще надеялся застать там прежнего себя: свою былую беспечность, былую молодость?
Ну да! Он только временно оставил все свое лучшее. Но вот добрые европейские державы любезно возвращают ему 'Валя-Карбунэ', горничных, респектабельный клуб, 'Ой-ру', а вместе с ними самоуверенность и аппетит.
'Лучший день моей жизни! - думает Скоповский, восседая в коляске. Знаменательный день! Надо будет его запомнить'.
Скоповскому очень льстило, что вместе с ним прибывала в его имение княгиня Долгорукова. Скоповский был падок до громких титулов и имен. Сам он не бывал у Долгоруковых, но слыхал, что это цветущее имение в отличном состоянии, хотя покойный муженек Марии Михайловны князь Долгоруков успел порядком поразмотать наследство. Впрочем, осталось еще предостаточно.
В Швейцарии, в Женеве, Скоповский был представлен княгине. Княгиня жаловалась на ресторанную кухню и ругала 'эту страну сыроваров и коммивояжеров'. Она была большая патриотка! И когда Скоповский предложил Марии Михайловне с дочерью отправиться к нему и там переждать, пока все уладится, она охотно согласилась.
Скоповский и в пути не уставал успокаивать княгиню, одновременно вселяя этими рассуждениями уверенность и в себя.
- Поверьте мне, Мария Михайловна, что особенно миндальничать с красными не будут. Научены! Если бы в самом зародыше искоренять эту крамолу... А то, видите ли, Государственная дума, речи, проекты... А всех этих подрывателей основ, революционеров, вместо того чтобы перевешать каналий на первом попавшемся телеграфном столбе, видите ли, отправляли на жительство в северные деревни! Вот теперь они и показывают себя! 'На жительство'!
Скоповский фырчал и долго не мог успокоиться, а княгиня, улыбаясь одними глазами, наблюдала за переменами в его лице.
- Да, мой друг, - вздохнула она, - мы были слишком уверены в своей силе, слишком уверены! Вы правы, у нас слишком доброе сердце. Вот я, например, чего только я не делала для наших крестьян!..
- Но теперь-то ясно: такого положения не потерпят. Я в этом ни на минуту не сомневаюсь. Помилуйте! Взять хотя бы один только пример: помещики Браницкие...
- О! - сказала княгиня. - Браницкие! Цвет польского общества!
И глаза ее увлажнились не то от умиления, не то от сочувствия Браницким:
- Я слышала, у них большое несчастье, у них погибли оба сына во время беспорядков? В кадетском корпусе?
- Вот именно, княгиня! И нельзя забывать, что Браницкие - это не больше не меньше как двести пятьдесят тысяч десятин земельных угодий на Украине. Двести пятьдесят тысяч! Браницкие - это миллионы!
- А Сангушки? - воскликнула княгиня. - Они ничуть не уступят Браницким!
- Пожалуй. Кстати, они мне приходятся дальней родней: племянница, дочь моей сестры, замужем за младшим Сангушкой, за Казимиром. Ну вот, взять хотя бы их. Да одним их конюшням цены нет! Я уж не говорю о сахарных заводах. Неужели они согласятся, чтобы у них все отняли? Да никогда не согласятся, это не в их характере.
- А Грохольские? - тихо сказала княгиня. - Они мои соседи.
- Слов нет, первыми пострадали мы, помещики. Да и у царствующего дома на Украине имеются бо- ольшие заповедники. Но, кроме нас, в этом деле кровно заинтересована Франция. Да, да, шутки в сторону! Французы вложили знаете какие капиталы в украинские предприятия? Все это цепляется одно за другое, и создается такая обстановка, что уступить - просто немыслимо. Вот почему я уверен, что вы не успеете откушать солянки и наших пирогов, на которые у меня жена мастерица, как уже сможете пожаловать в свое Прохладное, со всеми надлежащими почестями и уважением.
- Вашими устами да мед пить! А вы такого же мнения, Юрий Александрович? Почему вы молчите?
Юрий Александрович Бахарев, блестящий офицер, с острыми чертами лица и выразительными, только несколько бесцеремонными глазами, гарцевал на белом коне, все больше придерживаясь левой стороны экипажа, где сидела Люси.
Бахарев направлялся в Кишинев с совершенно секретными поручениями одного иностранного учреждения, с которым он был связан. Он провел в седле уже несколько суток. Его раздражала вся эта суетня и неразбериха двигавшихся по узкой, плохо мощенной дороге конных, пеших соединений, фургонов, обозных повозок и просто крестьянских подвод. Все это не имело к нему никакого отношения, но он привык руководить, командовать и еле сдерживался, чтобы не прикрикнуть на обозных, загородивших путь, или на артиллеристов, завязивших новенькую английскую пушечку в грязном ухабе.
Встреча с Долгоруковыми взволновала Юрия Александровича. При первом же взгляде его поразило несоответствие: милая, нежная девушка, взращенное в дворянском довольстве существо, - здесь, среди грубых солдат, среди повозок с фуражом, на отвратительной, избитой колесами дороге. Как это ужасно, непереносимо, возмутительно! И в сердце его закипала жгучая, острая ненависть к тем, кто заставил этих прекрасных женщин, женщин его круга, - и одних ли только их! - мыкаться по чужеземным задворкам, в унизительном, позорном изгнании. Только личных знакомых, оказавшихся в таком же положении, Юрий Александрович мог бы насчитать сотни. Все они бродили по Константинополю, наводняли Париж, бедовали в Дании, Швеции... недоумевающие, растерянные...
И Юрию Александровичу хотелось подбодрить, утешить девушку, сказать ей что-то обнадеживающее, ласковое. А Люси, между тем, с любопытством смотрела на потоки орудий, на шеренги солдат.
Вот проскакал мимо молоденький румяный офицерик. Вот повозка с прессованным сеном опрокинулась в придорожную канаву. Повозку облепили солдаты, как муравьи облепляют соломинку. Они силились поднять ее. В воздухе стоял гогот и звучала отборная ругань сразу на нескольких языках.