Часто, когда я читаю Гоголя и Толстого, у меня рождается страстное желание расцеловать у них руки… Ведь это не безнравственно, Антон Павлович? Нет? Ну, что бы Вы там ни подумали, а скажу Вам искреннюю правду, что это же желание родилось во мне, когда я читала Вашу 'Степь'. Ничего такого, как 'Степь', Вы еще не писали.
Это чудное описание так мягко, тепло и задушевно, что, право, так и кажется, что вот едешь, едешь сама ты по степи и видишь все перед глазами.
Только что-то особенное поражает меня в ней: в каждой строчке сквозит какая-то тихая, сдержанная грусть и страстное искание чего-то…
Как будто Вы не счастливы. Я прочла все два раза. Только ведь это что-то вроде начала или просто отрывочек из чего-то большого и, должно быть, также прекрасного.
Теперь вот, думаю я, настало то время, когда Вы должны бы были задумать большой труд, который бы составил Вам имя…
Простите меня, если я нескромно вмешалась в Ваши дела. Я думала, думала, когда читала; скопилось так много, что я позволила себе написать обо всем Вам, позволила себе это письмо, которое, может быть, уже утомило Вас своей длинной монотонной сухостью.
М.
10 марта 1888 г.
<…> Сколько я похвал слышу Вашей 'Степи'! Гаршин от нее без ума. Два раза подряд прочел. В одном доме заставили меня вслух прочесть эпизод, где рассказывает историю своей женитьбы мужик, влюбленный в жену. Находятся, впрочем, господа, которые не одобряют… Про одного такого рассказывал Гаршин и глубоко возмущался… потому что это было явно из зависти. Это один из новых писателей и ужасно дрянненькая личность.27 Начали ли Вы еще что-нибудь — и что именно? Или отдыхаете после 'Степи'? Имеете на то полное право <…>
6 апреля 1888 г.
<…> Я сегодня был у Салтыкова. Он редко кого хвалит из новых писателей. Но о 'Степи' Чехова сказал, что 'это прекрасно', и видит в нем
7 апреля 1888 г.
<…> Был отец у Салтыкова, который в восторге от 'Степи'. 'Это прекрасно', — говорил он отцу и вообще возлагает на Вас великие надежды. Отец говорит, что он редко кого хвалит из новых писателей, но от Вас он в восторге <…>
14 апреля 1888 г.
<…> Вы пишете, что не знаете до сих пор, в чем Ваша сила и в чем слабость. Правда, что критики о Вас не было ни одной солидной. (Арсеньева статьи я не читал еще.)28 Но сколько мне случалось слышать от разных лиц, то Вас обвиняют в том, что в Ваших произведениях не видно Ваших симпатий и антипатий. Иные, впрочем, приписывают это желанию быть объективным, намеренной сдержанностью… другие же индифферентизму, безучастию. Но все и хвалители и порицатели признают в Вас выдающуюся художественную силу, мастера в пейзаже и тонкого психолога. Погодите, напишете еще две-три вещи — и критика выскажется о Вас определеннее; теперь Вашей вещи ни одной не пройдут молчанием <…>
8 октября 1888 г.
<…> Прочел Вашу 'Степь' и начал Вам писать о ней, но бросил письмо, так как конца ему не видел; скажу только: рама велика для картины, величина холста непропорциональна сюжету. 'Видение Иезекиля' Рафаэля изображено на 10-вершковой доске и кажется громадной картиной. Когда является содержания на 10 печатных листов, надо стараться вогнать его в три листа — в этом вся штука; тогда только статья или повесть бьет обухом и как свайка вбивается не в землю, а в мозг читателя. Нечего и говорить, как я рад буду обнять Вас и поговорить с Вами. Приедете в Петербург — скорее заверните ко мне. Вы знаете как — мимо литературы, я люблю Вас <…>
1 января 1889 г.
С того дня, как Вы побывали в редакции 'Родника' (перед Рождеством), Антон Павлович, меня не перестает (изредка) мучить мысль о моей грубости относительно Вас, и мне хочется объяснить Вам, как могло случиться, что я, видя Вас в первый (и, может быть, в последний) раз в жизни, резко и, что называется, 'ни с того, ни с сего' заявила Вам, что Ваша 'Степь' мне совсем не понравится, а 'Огни' для меня темны29 и т.д. Я чувствую, что это было грубо, и если в Вашей памяти не осталось ни малейшего воспоминания об этом разговоре, то мне от этого не легче.
Видите ли, Антон Павлович, я для Вас — человек совершенно чужой и неизвестный. Вы же для меня — хорошо знакомый и очень симпатичный мне автор, за которым я слежу с большим интересом; увидев Вас, я очень обрадовалась, что Вы еще так молоды (я мысленно дала Вам 27-28 лет), — раньше я все боялась, что Вы один из тех вечно начинающих писателей, на которых и критики и читатели долго и упорно возлагают всевозможные надежды, так долго, что у 'начинающего писателя' уже и волосы посеребрятся, а от них все чего-то ждут, пока, наконец, кто-нибудь не догадается, что ждать нечего и не закричит об этом во всеуслышание… Помню я, как подобные ожидания возлагались на Альбова, Макс. Белинского, Баранцевича; а теперь едва ли найдется такой наивный читатель или снисходительный критик, который согласился бы давать им новые отсрочки, — до того очевидно, что все три названные беллетриста — 'отцвели, не успевши расцвесть', — отчего?.. Оттого ли, что талантом Бог обидел, оттого ли, что 'придавила их бедность грозная' и разные другие угнетающие обстоятельства, в которых нет недостатка в нашей жизни, оттого ли, что заело их невежество, увы! имеющее много адептов среди не только 'начинающих' беллетристов, но и среди успешно продолжающих свое дело… Как бы то ни было, ждать от них чего-нибудь больше того, что они совершили, нельзя. Теперь ждут от других — главным образом от Короленки и от Вас, и я жду вместе с другими, жадно читая все, что вы оба напишете.
Вы теперь поймете, Антон Павлович, что, переживая по поводу Ваших писаний самые разнообразные мысли и чувства, переживая все Вами написанное и напечатанное, я не могу относиться к Вам так, как отнеслись бы Вы ко мне, если бы встретили меня где-нибудь, т.е. как к человеку незнакомому и чужому; поэтому, когда Вы вошли к нам в редакцию (я продала Вам 'Читальню') и сказали, что Вы — Чехов, я подумала с радостью: а, Чехов! Вот он какой! Мне вдруг захотелось сообщить Вам о моих читательских треволнениях, но это было невозможно и опять-таки было бы 'ни с того, ни с сего…' Взволнованное