вам, безоружному. Но вот рядом с вами в ящике стола два револьвера…
Мать вскрикнула в ужасе:
— Людмила, ради Бога!
Раиса неистовым движением оттолкнула Александру и бросилась к столу.
— Нет, Людмила, — кричала она, — один из этих револьверов — мне, ты его слишком любила, ты промахнешься.
Она порывисто выдвинула ящик стола, достала два револьвера и один из них протянула Шпруделю. Шпрудель презрительно засмеялся.
— Благочестивая Раиса, ни в вас, ни в себя я не буду стрелять. Я должен жить для Германии. Прощайте.
Он поспешно ушел. Раиса заплакала и упала на колени перед матерью.
Людмила плакала. Александра подошла к ней и тихо утешала ее. Она говорила:
— Мы можем плакать. Наши слезы нас не обессилят. Наше горе превратится в радость. Мы будем жить, работать, надеяться. Если не для себя, то для других, для многих.
— Милые дочери, — сказала мать, — я завидую вашему горю. Мой избыток счастия…
Она не кончила и заплакала. Раиса подняла голову и, все еще стоя на коленях, смотрела на мать. Ее голос звучал нежно и повелительно, когда она говорила:
— Мама, ты будешь верна.
Екатерина Сергеевна грустно улыбнулась.
— Дитя мое, ты хочешь, чтобы я повторила слова пушкинской Татьяны: «Но я другому отдана, и буду век ему верна». Да уж не знаю, буду ли я хорошею актрисою для этой роли?
Все с тою же настоятельностью говорила Раиса:
— Отец скоро придет к нам. Что же тогда ты, мама? Развяжешь или свяжешь?
Мать повторила тихо и задумчиво:
— «И буду век ему верна!»
Тоскуя и плача, говорила она:
— Сердце мое! Сердце мое! Воскресни, печаль моя светлая!
Раиса утешала ее:
— Сердце твое бьется в надежде воскресения! В эти дни над нашими головами зажигаются венцы великих надежд.
В этот день утром Екатерина Сергеевна получила письмо от Буравова. Знакомый почерк на конверте взволновал ее необычайно: ведь они встречались каждый день или где-нибудь на работе, или он приходил к обеду, или вечером, — зачем же письмо? Значит, что-то необычное.
Он писал, что ему необходимо поговорить с нею окончательно, что неопределенное положение тяготит его. С трогательным красноречием он напоминал ей первые дни их юной любви, умолял вернуться к нему и покончить навсегда с уже ни на что ненужною ложью жизни. Он просил назначить ему время, когда они могли бы поговорить наедине.
И вот вечером они сидели вдвоем и говорили, — все о том же, о безнадежном. Свет электрической лампочки под малиновым колпаком оставлял гостиную в полумраке, озаряя только узкий круг у дивана и их бледные, трепетные руки. Угли в камине слабо тлели, вея легким жаром на их лица.
— Нет, — сказала она, — как же я оставлю тот дом, который мы с ним вместе создавали? Война окончится победою, он вернется гордый и радостный, — и что же его встретит? Нанести ему такой удар в его торжественный день! Отравить радость победителя!
— Но ты его не любишь! — сказал он.
Самые сокровенные глубины своей души пытала она, — что в ней? Любовь? Отвращение? Привычка? Равнодушие? И верное сердце говорило ей, что ее с мужем соединила не мечта любви, а непобедимая любовь к жизни. Эту жизнь они создали, как умели, она ли ее разрушит? Мечта любви, что же она? Им, соединенным жизнью, надо быть вместе, до гроба быть вместе!
Томя и тревожа, но не побеждая, звучали в ее душе слова ее старого друга. Любовь, любовь, подавленная когда-то, отчего же ты теперь не восстанешь и не победишь?
Он говорил настойчиво и трогательно:
— Катя, я спрашиваю тебя в последний раз. Подумай, в последний раз в нашей жизни. С кем ты хочешь быть, с ним или со мною?
И уже как будто «то в высшем решено совете, то воля Неба», — не думая, почти не слыша себя, не зная, что скажет, как покорная иной воле, она сказала:
— С ним.
И так решителен был звук ее голоса, что Буравов почувствовал вдруг все бессилие свое. Любовь, любовь, как можешь ты перейти в такое жалкое бессилие?
Но все еще не веря печальной правде, он спросил:
— Ты твердо решила?
И она отвечала:
— Твердо решила. Прости, милый, милый, — иначе я не могу.
Буравов молча сжал ее руку и смотрел ей в глаза. Она заплакала. Он тихо поцеловал ее, — в последний раз, поцелуем нежным, но холодным и безрадостным, — и ушел.
Раиса была обрадована, — и второе ее предчувствие сбылось. Уэллер, легко раненый в руку, был привезен в Москву. Старградские решили взять его из лазарета к себе, и Раиса поехала за ним.
Уэллер был все такой же спокойный и сдержанный. Но блеск его глаз выдавал Раисе, что он рад и счастлив. Они сидели в быстро мчавшемся автомобиле, говорили о чем попало и улыбались друг другу. Когда уже автомобиль останавливался перед подъездом, Уэллер тихо и быстро спросил:
— Что вы теперь мне скажете, Раиса?
Раиса вспыхнула и ответила так же тихо и торопливо:
— Теперь да. Теперь вы нам не чужой.
Уэллер крепко сжал ее руку.
— И я смею сказать: ты — моя?
— Твоя, завоеванная тобою.
— Мы пойдем помолимся вместе?
— Да, помолимся, — улыбаясь, отвечала Раиса.
Через два дня после первого посещения Шпруделя он появился вторично. Кончая обед, сидели в столовой, когда горничная сказала, что пришел господин Шпрудель. Людмила побледнела, Раиса вскрикнула:
— Опять!
Уэллер начал было:
— Позвольте мне…
Но Екатерина Сергеевна сказала горничной:
— Просите в гостиную.
Когда горничная вышла, Александра спокойно сказала:
— Конечно, надо его принять. Но это будет последний раз.
Шпрудель, еще более худой и зеленый, вошел в гостиную. Там никого еще не было. За закрытою дверью слышны были голоса. Шпрудель подошел к столу, стоявшему у окна, тихо выдвинул ящик, вынул револьвер и спрятал его в карман. Потом он стал ходить по комнате. Ждать ему пришлось недолго, — дверь открылась, вышли сестры и мать, и Шпрудель был очень удивлен, когда увидел за ними высокую и флегматичную фигуру Уэллера с левою рукою на черной перевязке.
Шпрудель церемонно поклонился всем и, не садясь на указанное ему кресло, заговорил:
— Понимаю всю неловкость моего возвращения после того, что здесь было. Но я люблю вас, Людмила, и мне тяжело расстаться с вами так. Вы меня спрашивали, я пытался уклониться от ответа. Я