не дома, всё равно называют меня «Лидочка».
– Вот и Алексея Пешкова, может, раз назвали Максимом Горьким, а потом уже прилипло, уважаемая Лидия Фёдоровна, – говорит дедушка.
– Ты, дедушка, можешь называть меня «Лидочка». Ты всё равно называешь «Лидочкой» не так, как все. Даже когда ты говоришь «дитя моё», мне тоже нравится. А когда говорят другие, мне прямо вот горько-горько и даже противно! Особенно, когда незнакомые тёти говорят мне: «дитё», – говорит Лидочка дедушке, забыв и про санаторий, и про горького писателя Алексея.
На Пересыпи надо пересесть на другой, седьмой трамвай и долго-долго ехать по улице Московской[19] и даже ещё по Николаевской дороге до остановки «Зерновой», там перейти проезжую часть, пройти по улице Лиманной до нужного номера. Огромное путешествие для неподготовленной Лидочки начинается с конечной третьего трамвая. Через дорогу на неё пялится двумя слепыми глазами грязный переход под железнодорожной насыпью. В нём толкутся не праздничные курортники в шортах и панамках, как в том, Лидочкином ареале, а самые будничные люди промышленного города в спецовках, грязных кепках и простой обычной одежде без санаторных и пляжных безалаберностей и вольностей. Сплёвывающие прямо под ноги дядьки в замасленных робах. А она, Лидочка, тут в своих легкомысленных лаптях на двух лямках – считай, босиком, – идёт по этому мягкому липкому месиву, мало похожему на подметенный и политый асфальт 16-й cтанции. Под грязным гастрономом работяги пьют пиво из выщербленных стаканов прямо на деревянных ящиках. На разостланной порванной газете расквашенный солнцем и рассолом свинец передовиц тает в луже перламутровых внутренностей переливающейся серебром кильки. Над натюрмортом обильно кружат яркие зелёные мухи. Все это настолько отвратительно, что уже прекрасно, будь Лидочка студенткой художественного училища. Но Лидочка – студентка медина и не будет, как её странный друг «Генка-колхоз», хвататься за карандаш и зарисовывать всё «с натуры» в растрёпанный альбом, который он везде таскает с собой. Во-первых, она не умеет рисовать, в своём блокноте только пишет и поэтому завидует Генке. Во-вторых, не понимает Генкиных восторгов по поводу тюльки. Лидочка и раньше не могла есть эту гадкую рыбёшку иначе, как в виде «биточков», а уж после лицезрения этой вонючей малосольной массы, в которую матерящиеся мужики запросто запускают свои грязные клешни и, оторвав пуговичную головёшку с тупым круглым глазом, отправляют
– Только тут, черт возьми, от оригинала пришлось отойти! – цыкает «Генка-колхоз». – Не может бутылка изливаться в плечо!
– Мазня! – возмущается Лидочка маминым голосом. – Так и я могу! Ты вот…
– …«Мурку» сбацай? – гогочет Генка и тут же рисует Лидочкин портрет пастелью на куске картона, в правом верхнем углу. Рядом, внизу – обнажённого коленопреклонённого себя, только на месте того, что у Герочки торчит в белых штанах, изображает классический кувшин с лежащими рядом двумя яблоками, отбрасывающими классические тени. Затем пририсовывает справа внизу собаку, похожую на корову. Ещё пару минут спустя красивое Лидочкино лицо превращается в группу воздушных шариков, с ниточками на юбочных пупочках, сохраняя при этом, как ни странно, и чуть брезгливое выражение, и слегка длинноватый нос, и вообще узнаваемость. Когда Генка докуривает сигарету, над Лидочкиным лицом-шариками уже парит дурацкая лошадка из детской карусели.[21]
– И что это за фигня? – фыркает Лидочка.
– Ага! Значит, мы так, по верхам, а туда же, интеллигенция вшивая! – трубно вопит Генка и щёлкает Лидочку по носу.
И почему-то умная мама начинает казаться глупой, а «Генка-колхоз» – наоборот, очень умным. Лидочка краснеет и сердится на Генку, который не только образованнее, но и всё-всё замечает. Такое, что пусть оно себе горит ярким пламенем, чтобы его замечать. Зачем замечать плевки на грязном асфальте? Зачем замечать огромного, вонючего, пузатого, на слоновьих ногах сторожа вивария, чьей кирпичной ряхи Лидочка страшно боится и, скрывая страх, бежит мимо, якобы высокомерно задрав голову и не здороваясь, потому что вдруг он изрыгнёт в ответ не только запах перегара, а и фонтан тюлечьих голов? Генка же, увидав сторожа, вопит:
– Какая фактура!!!
Лезет жать тому лопатообразную руку и спрашивает разрешения нарисовать, и тут же – тут же! невдалеке от вонючего общественного сортира! – делает набросок, присев на бордюр газона анатомического корпуса, положив свой вечный альбом на землю. И у сторожа оказывается внезапно приятный голос, и от него совсем не страшно пахнет морскими свинками и яблочным духом. И Лидочка перестаёт бояться сторожа вивария и уже не пробегает проход в библиотеку между виварием и анатомкой, сломя голову от ужаса, а спокойно идёт и здоровается со сторожем, и он приветливо улыбается в ответ. Вот тебе и «Генка-колхоз»!
Лидочка знакомится с ним как-то вечером в вестибюле между анатомическими залами. Она строит рожи зеркалу, полагая, что никого нет в маленьком коридорчике между большими сводчатыми мирами, кроме неё и трюмо, и тут чувствует на себе чей-то взгляд. Люди всегда чувствуют взгляд, он не менее материален, чем приятное прикосновение или же брошенный в тебя камень. Так, во всяком случае, говорит Генка.
– Взгляд может быть похож на брошенный в тебя микроскоп? – спрашивает потом Лидочка Генку.
– Ну, считай, что я извращенец и приятно прикасался к тебе микроскопом, – отвечает ей Генка.
А тогда, в коридорчике, она вопит, как ненормальная, потому что в анатомке может быть очень страшно в десять вечера между сводчатыми мирами цинковых столов с отверстием в центре, под которым подвешено ведро, чтобы не капало на кафельный пол то, что всё ещё истекает из очередной покинутой жизнью оболочки формы существования белковых тел.
– Тихо! Это я, Генка!
Лидочка орёт ещё громче, потому что если в десять вечера в анатомке услышать: «Тихо! Это я, Генка!» – особенно если ты никакого Генку не знаешь, – то это вовсе не успокаивает и тем более ничего не объясняет. Зато позволяет приобрести не очень нормальный портрет твоей особы: забавная симпатичная ты показываешь забавный симпатичный человеческий розовый язык лицу, перекошенному ужасом. А между вами – зеркало. Приобрести портрет и друга Генку, студента художественного училища, которого лаборант пускает вечером в анатомку рисовать оболочки. Потому что,
Лидочка приходит на круг трамвая и ждёт. Местная публика кучкуется у давно вычисленных мест раскрытия дверей. Сейчас утро, и из неведомого «оттуда» трамваи приходят битком набитые, а в неведомое «туда» уходят полупустые. Лидочка, зайдя последней, даже садится. Как раз там, где она любит сидеть с детства – на одно из задних трёх мест. Красное заняла развесистая потная баба. Лидочка садится в крайнее, серое. «Ну и ладно, мне уже восемнадцать! Я уже с молодыми людьми встречаюсь. Какая глупость – красное, не красное!.. Ужасное место эта гадкая легендарная Пересыпь! И стоило о ней столько апокрифов создавать? Мелкие покосившиеся домишки, грязь и заводы – заводы – заводы. Страшные фантастические пейзажи! Потрясающе уродливые».
Лидочка, погруженная в свои мысли, чуть не проезжает свою остановку. Динамик невнятно и с