разоблачит».
– И что же это за смена линии? – спросил Владимир вслух, заставив себя изобразить на лице мнимую заинтересованность.
Увидев перемену в настроении Владимира, Пчелкин обрадовался и необыкновенно воодушевился.
– Володя, – быстрым шепотом заговорил Пчелкин, поминутно оглядываясь и озираясь, – художникам будет рекомендовано изображать мир во всем его разнообразии. В общемировом его единстве. Нет-нет, ты не подумай, – тут же спохватился Николай Николаевич и даже поймал Владимира за руку. – Рыба, конечно, останется центральным элементом всей нашей системы ценностей, но вместе с ней на равных правах войдут в круг живописных образов и земноводные, и птицы...
– И тля, и гнус, – хлестко вставил Владимир.
Но Пчелкин был слишком увлечен своей речью, чтобы опомниться от этих слов своего бывшего ученика и все увидеть в подлинном свете. Он радостно продолжал откровенничать:
– Ну нет, об этом, конечно, разговор не идет. Но вот пруд, деревенский идиллический пруд, в котором вокруг карасей, ершей и плотвы группируются пусть теплокровные, но попутчики, сочувствующие уточки, бобры...
Пчелкин остановился. На покатом его лбу, несмотря на прохладу лесной чащи, блистали капельки горячего пота.
– Володя, – продолжил он, – постановление выйдет прямо перед осенней отчетной выставкой. Никто не успеет подготовиться, и мы будем первыми. Я говорю мы, потому что задуманный мною монументальный триптих «Миру – мир» мне одному не сделать так быстро и качественно, поэтому я приглашаю тебя поработать артелью этим летом, вместе...
Пчелкин дышал как шалый конь.
– Только представь себе, – бормотал он, смахивая тыльной стороной ладони слюну с губ. – Наш идиллический и вместе с тем вдохновенный пруд «Миру – мир» станет гвоздем выставки, будет открывать ее. Нам обеспечено не только лауреатство, но и другой объем...
Сам увлеченный собственной речью, Пчелкин и не заметил, как заговорил теперь о самом сокровенном:
– Две, не одна статья в «Большой Советской», а две. Две персоналии, – нужное иностранное слово само собой пришло на ум Николаю Николаевичу, так хорошо с ним поработала Полечка Винокурова. Пчелкин вспомнил о ней и, полуприкрыв глаза, сглотнул обильно выделившуюся слюну.
– Что скажешь, Владимир? – спросил он словно сам себя.
– Так значит, уточки, – уже не скрывая злобы, процедил в ответ Машков.
– Да, – сладко пропел Пчелкин, – как символ любви, любви и чистоты.
– Какой это любви? – презрительно щурясь, поинтересовался Владимир. – Сильной или слабой? Или одной из другой вытекающей?
– Любви к Родине, к Родине, – ворковал Пчелкин, снова закатывая глаза и пятясь, словно в танце, – она, дает и отнимает, берет силой и оставляет слабым, она, она единственная...
Кружась и отступая, Пчелкин не заметил ямку на краю узкой тропинки, споткнулся, закачался и, с шумом хватаясь за ветки кустов, повалился навзничь. Потревоженный падень ем старинный дуб у дорожки вздрогнул, и тяжелая, давно уже отсохшая ветка с хрустом сорвалась и упала с высоты на лежащего Николая Николаевича.
– А-а-а-а, – болотной выпью вскрикнул Пчелкин.
Владимир непроизвольно кинулся на помощь, но с отвращением остановился, только лишь склонившись над распростертым и придавленным тяжелой веткой Пчелкиным. Лицо Николая Николаевича было совершенно умиротворенным, а штаны мокрыми.
– Полечка, ягодка, ударь еще, – лепетал в постыдном беспамятстве бывший учитель.
– Ты кончил, Николай Николаевич, – холодея от внезапно накатившего чувства омерзения, проговорил Владимир. Это было полное и окончательное разоблачение предателя.
«Вот, значит, о какой любви ты толковал, вот к какой Родине плыл на своих уточках! – думал Машков. – Теперь понятно, какая эта сила и через какую слабость!»
– Отлично! – воскликнул Владимир вслух. – Посмотрим, как она тебе поможет выбраться отсюда.
После этих слов Машков решительно развернулся и пошел прочь от тихонько, но сладко стонавшего Пчелкина.
Все стало ясно Машкову. И жесткий комок бублика, принятый из рук ставшего врагом товарища, поднимался теперь в горле Машкова и душил. И не было поэтому ни одной пивной и ни одной рюмочной, в какую бы Владимир не заглянул по дороге домой. Но водка не брала, и боль не угасала.
* * *
Это не приказ, это просьба. К несчастью, очевидно, что ты окружена здесь чудовищами.
Никогда не думал Владимир Машков, что ему будет так неуютно в родном и горячо любимом городе. Москва, которую он с товарищами когда-то сам уберег от страшных внешних врагов, казалась теперь захваченной еще более подлыми и безжалостными врагами внутренними. Те, кого фашисты не достали в Ташкенте и Алма-Ате, враги, вооруженные всего лишь белой бумагой и черными чернилами, оказались страшнее и коварней тех, что явились на грозных танках и быстрых самолетах.
Горько было понимать, что гадину с немецким паспортом мы раздавили, а гадина с советским паспортом осталась. И теперь «живее всех живых», как с пролетарской ненавистью восклицал замечательный революционный поэт Александр Блок.
Последнюю бутылку пива Владимир выпил уже в полной темноте под кустиками плохо освещенного Цветного бульвара. Но он не выбросил ее и не разбил, как все предыдущие, о ближайший фонарный столб. Пустую бутылку Владимир засунул в карман пиджака и, крепко сжимая в руке ставшее за этот вечер родным и теплым горлышко, двинулся домой.
Пусть Лебедева подкарауливает в подворотне или стоит в подъезде. Пусть. Машков распишет ее вдоль и поперек широкими и щедрыми мазками, как самую лучшую, самую главную свою картину.
«И грамма крови не возьмешь, не присосешься, – думал Владимир, – как тлю размажу по стене, как таракана растопчу».
Но хитрая тварь Лебедева, помесь клопа с мокрицей, словно чувствуя решительный настрой Владимира, если и пряталась во тьме двора, то не посмела выступить вперед. Немного шатаясь от усталости, Машков поднялся на свой четвертый этаж, но и здесь никого, по всей видимости, не было, только ночная чернота стала совсем угольной и непроницаемой. И лишь толкнув дверь своей квартиры, Владимир увидел свет.
На истертых временем коридорных половицах стоял сосед Машкова: босой Никита Ильин. В руках инвалида, словно в землянке под Курском, теплилась свечка, а в глазах блестели горькие солдатские слезы.
– Беда, – тихо сказал Никита, когда увидел вошедшего Владимира.
«Неужели и ночью будет теперь звонить, сука? Всех поднимать и будить, и старика, и ребенка, – успел с ненавистью подумать Машков. – Завтра же, завтра же письмо. В “Правду”, в ЦК, в Народный контроль...»
Но ход его мыслей прервали слова старика.
– Угря уехала, – тихо сказал инвалид.
– Куда? – спросил Владимир, пораженным этим внезапным известием, будто молнией.
«Неужели не убереглась, попалась в сети...» – испугался Машков, вспомнив сегодняшний утренний разговор с ребенком.