морде этого подло умничавшего сладкоежку. И вылетела бы его конфетка на пол, и растоптала бы ее Ленка безжалостно, безжалостно, безжалостно...
Все было плохо. Все. Рыжая подняла глаза и увидела в дальнем углу машзала краснорожего, казалось, еще пять минут назад навсегда, навечно застывшего в жиру электронщика. Он улыбался. Носорожья шкура треснула. Замасленный пергамент. Гриб-боровик смотрел на Ленку и демонстрировал ей зубы. Он, тот, кого Мелехина хотела пожалеть и приголубить, он что-то даже говорил стоявшей рядом девке с пергидролем на башке. Оператору. И девка, в ответ скосив взгляд на рыжую растяпу, тоже оскалилась. Так показалось. Так. И все, на что хватило аспирантки ИПУ Б. Б. в этот момент – не зареветь прямо при них. Но уж в дисплейном классе Е. С. Мелехина дала волю всем сфинктерам и всем железкам своего в плечах и бедрах широкого организма. В пару, в чаду исхода соленого и горького сорвала Ленка со стены листок с мерзким, издевательским псевдо-Маршаком:
И растоптала его, и разодрала, и бросила в морду белому ящику с разноцветными клавишами вместо зубов. А потом еще долго сидела на стуле перед равнодушной прямоугольной харей, и ревела. Ревела без смысла и без толка. И только мать-земля, и без того сырая, сырела еще больше.
Все было плохо.
Назад на станцию Ленка шла пешком. Потея в своей ежовой с зеркальным отливом шубе. И строчки, которые девица в порыве гнева изничтожила, злорадно болтались и прыгали в такт шагам в ее несчастной рыжей голове, неубиваемые, не в пример навеки стершейся, зеленым ветром унесенной программулине.
В общажном холле, который Ленка проскочила, понурив голову, смотрели повторение «Песни-83». И снова она услышала электроорган, искусственную воду, но не капавшую на сей раз, не булькавшую тревожно, гипнотически, как это было утром, а мерно и однообразно, привычно переливавшуюся из стакана в стакан, из тазика в тазик, из ведра в ведро, под монотонные переборы гитарных бельевых веревок и дачных воробьиных проводов.
замурлыкал ей в спину полнотелый, в отличие от полнотелой женщины-певицы всем удовлетворенный и довольный певец-мужчина и прибавил, дохнув в затылок уже на лестнице:
Ленка захлопнула за собой дверь комнаты-одиночки, плюхнулась в своей недружелюбной к окружающим, свето-и водооталкивающей шубе на чистую постель и с невыразимой тоской и нежностью подумала, что единственный человек на белом свете, который писал и рассказывал ей стихи не для того, чтобы корить, поучать и оскорблять, а потому что ее, маленькую, рыжую, любил, любил и все, был Мишка. Забубенный, пропавший в чужом мире старший брат.
ПОЛОЧКИ
Новости о состоянии Карпенко были малоутешительными. То, что казалось легким ударом, не вовремя открывшимся-закрывшимся затвором фотоаппарата, против всех надежд стало кислым серебром негатива. Зафиксировалось. Старик лежал, и возвращенья в институт, во всяком случае скорого, прогнозы не обещали. Это расстраивало человека с душой и сердцем, Алексея Леопольдовича Левенбука, но его же, похожего на недобритого бульдога из-за тяжелого, как гречка, подбородка, вечной щетины и крупных темных губ, с некоторых пор досадная потеря уже не беспокоила. Уже в начале декабря Алексей Леопольдович точно знал, что небольшое оргнедоразумение с научным и административным наследством его учителя и старшего товарища М. В. Прохорова разрешится в любом случае, а к середине января мог даже безошибочно назвать и сам момент уборки помещения – немедленно, как только уже не настоящий, а мнимый больной перестанет симулировать и явится в партком.
Из башенки лживого, но максимальный срок действия имевшего больничного листа кубик за кубиком выщелкивались дни, и жалкими казались разрозненные закорючки на их боках «п», «р», «о», «к», «о», «ф», мягкий знак и «ев». И составлялись из черненьких сами собой живодерские веселые словечки «короф» и «пороф». Очень спокойно и уверенно, играя ими, ощущал себя ученый, к. т. н., заведующий сектором с зеркальными собачьими глазами, А. Л. Левенбук.
А вот молодой человек без степени, Андрей Каледин, пока стеснялся.
– Алексей Леопольдович, – остановил он Левенбука перед входом в стекляшку институтской столовой. В февральский студеный денек бывший системщик и бывший ас пирант-заочник был без шапки, и уши его на солнце, как сырые, кроличьи, светились розовым.
– У меня к вам поручение, – сказал человек, в пору хозяйственного домино, смертей, болезней, быстрых проходов в дамки и попаданья, столь же молниеносного, в сортирный угол негаданно-нежданно для всех и для себя самого ставший вдруг референтом, помощником при А. Ф. Красавкине. Он теперь не пах, как прежде ему случалось в этот час, солдатскими витаминами салата из зеленого лучка. Нежно-голубой галстук лежал одеколонной молнией на белой груди.
– Афанасий Федорович, – все еще слегка стесняясь имени-отчества хозяина, проговорил Каледин, запахивая легкую курточку, – очень просил, чтобы вы выбрали время к нему зайти. Сегодня. После работы. В семь, в полседьмого, как вам удобно будет...
– В шесть тридцать, – мгновенно отозвался Левенбук, – зачем откладывать. В шесть тридцать, передайте. Я готов.
Понятливость и прямота Левенбука, негромкий, но быстрый и очень внятный ответ, на удивление, покоя и удовлетворения не принесли ни новоявленному референту, ни его галстуку. Каледин вновь как будто бы смутился, а небо на его груди, пошевелившись, стало селедочным.
– Если Афанасий Федорович внесет какие-то коррективы, я вам позвоню...
– Пожалуйста, – ответил Левенбук и, не оборачиваясь, проследовал в стекляшку. Он тоже, как и многие в ИПУ, был любителем салата из свежей подоконничной зелени, но сегодня решил отказаться от