зачитывали.
Только командир, точно так же, как и мама Щука и Хека, никаких детских криков среди путей и паровозов услышать не мог. Он на одну секундочку задумался лишь потому, что пар из собственного носа мешал ему прицеливаться. Задержал командир дыхание, навел свой маузер, а рыжая цель вдруг как дернется, словно снаряд рванется, и – турум-бай, турум-бей – прыгает фашист Василий прямо на лицо красного командира. А с лица – под зеленый зэковский поезд. А из-под поезда – под платформу. И с глаз долой. Теперь уже навсегда.
Кровь течет по лицу красного командира, а маузер валяется на снегу.
«Вот что мы наделали своими криками», – думает Хек и прячется за спину Щука.
А у Щука еще страшнее мысли в голове.
«Вот сейчас, – думает Щук, – отъедет дверь телячьего вагона. Появятся конвоиры с винтовками. Выкрикнет начальник конвоя буквы Щука и Хека. И поведут их по снегу в поле белое, и тоже не станут приговора зачитывать. Потому что зачем, когда и так все понятно».
И плачет Щук от этих своих мыслей, а все равно понимает, что такая она и есть – рабоче- крестьянская справедливость.
Только, наверное, срочный приказ трогаться пришел бронепоезду. А потом и зэковскому составу. Разъехались они, один на восток, другой на запад, и лишь кровь осталась на снегу между путями на железнодорожной станции. И снится ночью эта алая кровь Щуку, и понимает он, что за это не будет уже ни ему, ни Хеку прощения. За то, что маму звали, еще может быть. За то, что врага на буденновку обменяли, тоже наверное. А вот за то, что упустили хвостатого и дали ему совершить теракт – в расход, и точка. Ни в летчики им теперь нет хода, ни в космонавты, ни уж тем более в командиры СМЕРШа. В общем, не понарошку, а правильно, то есть авансом, им с Хеком припаяли пятьдесят восьмую и везут в одном вагоне с настоящими зэками за Синее море, к Синим горам.
Увидел Щук, как все на этом свете просто, как просто и понятно, и стало ему от этого так светло и холодно, что он проснулся. Вагон покачивался. Рассвет, действительно, уже брезжил за узким окошечком с решеткой. И Щук решил сначала, что холодно ему только лишь потому, что не лежит между ним и Хеком рыжий длинный кот. Но, пошевелив рукой, а потом ногой, Щук понял, что и его брат Хек рядом с ним не лежит. Покрутил тогда Щук головой и увидел, что Хек сидит у стеночки в дальнем углу нар и что-то мастырит у себя на коленках. Был Хек без своей буденновки, зато в руках он держал маленькую стальную заточку и кругленькую жестяную крышечку от консервной банки.
– Сменял? – спросил про буденновку Щук.
– Сменял, – ответил Хек.
И действительно, зачем она теперь, когда провалили дети испытания и ни одного не сдали даже на двойку.
Щук встал на четвереньки, а потом присел рядом с Хеком. Тогда свет из узкого окошка с решетками упал на колени Хека, и Щук увидел, что брат мастерит печатку для черной метки. И в очередной раз удивился Щук, каким взрослым и умным стал его младший брат. Еще недавно плакал и сморкался, а теперь сам безо всяких подсказок делает нужное и правильное дело. Хотел Щук спросить Хека, какой сон ему сегодня снился, но не стал. Потому что глупо интересоваться тем, что в общем-то и так понятно.
– А мне тоже дашь печать поставить? – вот что спросил Щук у Хека.
– Конечно, – кивнул ему Хек.
– Тогда знаешь что? – сказал Щук. – Тогда ты еще тут, внизу, выдави слово «еврей».
Тут уже Хек очень удивился. Он поднял голову и посмотрел на брата.
– Но ты же совсем не похож?
– Вот поэтому, – ответил Щук, – и надо обязательно написать.
И снова удивился Хек. Но теперь уже тому, что хоть они во всем и стали равны с братом Щуком, и сны им снятся одинаковые, но Щук все-таки старше. А значит, соображает побыстрее и получше.
– Да, – сказал Хек, – это здорово, что ты проснулся. Потом бы уже места на жестянке могло не остаться. Вот было бы обидно.
Но Щук вовсе не загордился, когда это услышал. Наоборот, он стал держать скользкую жестянку и вообще помогать брату, потому что не так-то просто выдавить слово задом наперед, чтобы оно потом передом как надо пропечаталось. Только Хек ему сказал:
– Не надо Щук, я и сам справлюсь. Ты лучше возьми там, под одеялом, махорочку в газетке. Мне ее тоже дали за буденновку. И сверни цигарку. Потому что когда будем ставить метки, так станет больно, что это обязательно придется перекурить.
И действительно. Нагрели дети на печке жестянку и сами себя заклеймили. И вот сидят теперь они на нарах, смотрят, как волдыри набухают, и курят. Смолят одну козью ножку на двоих, по очереди, сначала Щук, а потом Хек.
– Тебе жалко, – спрашивает Хек, – что мы никогда теперь уже не будем большевиками? И не сыграем больше никогда ни в конармию, ни в реввоенсовет?
– Честно? – в свою очередь спрашивает Щук, потому что теперь ведь не только курить, но и врать сколько угодно можно.
– Честно, – говорит ему Хек.
– Если честно, то мне одного только жаль, что мы никогда не станем зверями, как наш кот Василий. Рыжий фашист. Он и от нас, октябрят, ушел, и от пионеров. И НКВД он обманул. И целый бронепоезд, и даже красного командира и ворошиловского стрелка. Зверь – сильнее всех. Вот что я понял.
Ничего не ответил Хек. Но, наверное, согласился, потому что молча покачал головой. И глубоко- глубоко затянулся.
А волдыри сошли как раз в тот день, когда поезд прибыл в пункт назначения, в далекий порт Владивосток.
Случилось это за три дня до Нового года. И за неделю до окончания навигации. Именно поэтому нельзя было церемониться с новой партией зеков. Всех их быстренько пересчитали, прогнали через дезакамеру, дали по два килограмма хлеба на каждую единицу и погрузили в трюм последнего парохода, который уходил за Синее море к Синим горам. Хлеб у проголодавшихся в дальней дороге зэков быстро кончился, а вот одежда после экспресс-дезакамеры, как раз на оборот, все никак не могла просохнуть. В трюмах было очень холодно, а селедка, которую зэкам выдали на третий день, вся оказалось тухлой и гнилой. Вот почему к концу этого дня начался на пароходе бунт.
Люди в трюмах кричали, топали ногами и били всем, что им попадалось под руки по железным переборкам. И никак они не хотели успокаиваться, даже после того, как капитан корабля велел им выдать селедку получше. Особенно отчаянно вели себя зэки как раз в том отсеке, где оказались Щук и Хек. В этом трюме плыли к Синим горам сплошь одни троцкисты, которые сдаваться не привыкли. Они выкинули назад селедку, которая получше, потом сломали нары и длинными деревянными стойками от этих нар стали бить в дверцу люка. Чтобы ее, кончено же, сорвать и вырваться на палубу.
А на палубе все уже было приготовлено к встрече Нового года. Ведь это было тридцать первое число. Последний день декабря. Трепетали на морском ветру флажки, искрилась солеными сосульками елка, привязанная к мачте парохода, а прямо над ней с утра уже рапортовал громкоговоритель. Только зэки в отсеке Щука и Хека так шумели, что даже заглушали новогоднюю речь товарища Молотова. И тогда наш советский капитан связался с центром, получил в ответ радиограмму и передал ее своем старопому. Старпом прочел сообщение, написанное азбукой Морзе, и крикнул механикам в специальную трубу, что в среднем отсеке пожар. Механики немедленно включили насосы, и в мятежный трюм полилась холодная вода из соленого Синего моря. Лилась она и лилась, потому что много ее в море, и в конце концов замолкли удары и стихли крики. Стало морозно и тихо, только волны бились о борт, и голос товарища Молотова носился над ними, как чайка.
– А теперь садитесь, – сказал капитан морякам в кают-компании, когда новогодняя речь закончилась. – Сейчас начнется самое главное.
Все тут же замолчали и стали слушать. Сначала было тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и откуда-то издалека донесся мелодичный звон.
Большие и маленькие колокола перекликались так:
Турум-бай, турум-бей.