даст.
И действительно, камчатский губернатор писал, что казенное довольствие будет доставлено осенью, если только сумеет вернуться из Гижиги и Тигиля бот «Кадьяк», и что казенных судов в Петровское в эту навигацию больше не будет. Даже довольно оптимистический расчет приводил к заключению, что не будет и «Кадьяка».
Кашеваров писал из Аяна, что он не может отпустить с корветом «Оливуца» того количества, которое прежде было определено правительством, так как не имеет права посылать в Петровское компанейское судно.
Муравьев отказывал в офицерах, но не прислал на корвете и обещанной полсотни солдат. О них он отдал распоряжение губернатору Завойко, но и Завойко их не послал.
«О требованиях Невельского прислать из Петербурга паровое судно сделано представление, а о снабжении предписано в Аян Кашеварову, вот и все...» Выходило так: снабжение экспедиции на бумаге вполне обеспечено, но судов в текущем году не будет, значит продовольствия нельзя ожидать до конца будущего года!
Но рекорд неприятностей все же побило петербургское главное правление компании. «Распространение круга действий экспедиции за пределы высочайшего повеления, – сообщало правление, явно издеваясь над беспомощным, им же брошенным на произвол судьбы Невельским, – не сходствует намерениям главного правления, тем более что, включая убытки, понесенные уже компанией по случаю затонувшего барка «Шелихов», простирающиеся до тридцати шести тысяч рублей, вместе с отправленными товарами достигли уже суммы, определенной на экспедицию до 1854 года. Поэтому представление ваше об увеличении средств экспедиции товарами и жизненными запасами правление не признает ныне своевременным, впредь до получения от торговли прибылей, могущих покрыть издержки компании. Но, однако, останавливаясь ныне исполнением ваших требований, главное правление представляет оно на благоусмотрение генерал-губернатора...»
Геннадий Иванович прочитал письмо трижды, хотя весь яд, которым оно было пропитано, подействовал на него сразу. Возмущало не только гнусное издевательство, не только гнусные намеки на вину Невельского в гибели негодного корабля компании, не только оценка всей предпринятой экспедиции, как глупой, не оправдывающей себя затеи, но и преступное и сознательное намерение обречь ее на верную гибель. Он старался сосредоточить всю волю, всю энергию, чтобы найти исход, – и не мог...
Вошла с поникшей головой Екатерина Ивановна, вошла, чтобы сказать, что маленькой Кате хуже, чтобы выплакать свое горе на груди понимавшего ее человека, и остановилась в дверях, пораженная видом мужа... Он молча ткнул пальцем в дрожавший в его руках листок и протянул ей.
Переживания Невельского стали ей понятны с первого же слова, незаслуженное оскорбление покрыло багровыми пятнами матовое смуглое лицо. Быстро наклонившись к мужу, она поцеловала его в открытый, широкий лоб, такой родной и давно любимый, и, уронивши два слова: «Надо бороться!» – выпрямилась, подняла высоко голову и гордой походкой вышла, унося свое невысказанное материнское горе. «Мое горе, – думала она, – личное, маленькое, а он страдает за всех, надо его пощадить...»
И все продолжалось по-прежнему: командир корвета «Оливуца» при энергичной помощи Струве чуть не силой вынудил Кашеварова поделиться с экспедицией продовольствием и вернулся из Аяна довольный, сияющий: теперь Невельской мог кое-как обеспечить питание своей многочисленной колонии.
В Николаевском продолжали строиться, на Сахалине обследовали уголь и искали гавани для судов, в горах и по течениям рек объезжали селения и, заявляя всюду о приходе русских, оставляли письменные объявления о принадлежности объезжаемых мест России, выбирали из местных жителей старшин и оставляли им полномочия гнать иностранные суда, закладывали фактории и, забрасывая туда жалкие остатки компанейских товаров, вели обменную торговлю и всячески пополняли свои скудные запасы продовольствия, наконец, тщательно обследовали Де-Кастри и выбрали места для постов здесь и в Кизи.
В Де-Кастри и Кизи действовал Бошняк, который оставил объявления на русском и французском языках о принадлежности этих мест России и назначил старосту Ничкуна для показа объявлений иностранным судам. В конце зимы обещал здесь поселиться и сам.
Давно уже выли над заброшенным поселком вьюги, засыпали его снегом. Появился грозный спутник недоедания – скорбут. Бродил как в воду опущенный доктор Орлов, заставляя людей побольше двигаться, и занимал их всякой не особенно нужной легкой работой.
Волны торопливо слизывали белевший на припае снежок – припай темнел, но, крепко уцепившись за берег, уже не ломался и не отрывался.
Снег подступал к окнам и поднимался все выше и выше. Света в комнатах становилось все меньше, и в конце концов уединенный командирский домик замело до трубы. Окна зияли черными дырами длинных снежных траншей, выходить приходилось через слуховое окно. Изобретательный доктор устроил оттуда спуск-горку. С горки скатывались на лыжах, на них же и взбирались обратно. Так ходили в гости.
Геннадий Иванович в начале ноября уехал «горою» в Николаевск и долго не возвращался Екатерина Ивановна оставалась одна. Тунгус-почтальон привез на собаках из Аяна почту, а его все нет!
Трудно передать, что пережила одинокая, так недавно покинувшая общество женщина, заживо погребенная в этой снежной могиле, куда не долетал ни один звук, а если долетал, то это само по себе наводило страх...
Геннадий Иванович приехал только в начале декабря. И сразу стало легко на душе и спокойно: он здесь, ничто не страшно. Одно печалило – малютка: она отказывалась от рыбной пищи. Катюшенька таяла на глазах, таяла, а так далеко еще до весны!
На неубедительные петербургские и иркутские приказы перестали обращать внимание. Меньшиков сообщил Муравьеву, что он докладывал царю об успехах экспедиции, но тот продолжает требовать от экспедиции ограничить свои сношения только близко лежащими около устья Амура гиляцкими поселениями, не утвердил занятия селения Кизи и не разрешил дальнейшего обследования берегов Татарского пролива к югу.
Это известие было неприятно, причины такого отношения были ясны – все дело в Нессельроде. Однако дальше поражало поведение уже самого Муравьева, который обещал поспешить лично в Петербург, где собирается отстаивать мнение, что наша граница должна идти по левому берегу Амура и что главным нашим портом на востоке должен являться Петропавловск, для которого, собственно, и полезно обладание Амуром!
Ясно было, что Муравьев продолжает упрямиться, отстаивая Петропавловск, и не верит в возможность владеть на востоке незамерзающим портом. Значит, намеченные действия экспедиции надо либо совсем отменить, либо решительно пойти против подсказанных канцлером Нессельроде царских повелений и, что еще тяжелее, против самого Муравьева.
И опять к Новому году, несмотря ни на что, в неуютном, заброшенном Петровском гостеприимно горели огни. Готовилась к встрече вся большая семья Невельских.
Было непринужденно весело: скатывались на лыжах и на санях на этот раз с крыши, ездили в облаках снежной пыли на собаках, обкладывали в лесу медведя. Медвежатине радовались не менее, чем гиляки, и она честно служила во всех видах, включая н весьма невкусные колбасы. Получая, однако, хорошие порции свежего мяса, повеселели больные Орлова.
Невельской раскрыл перед своими друзьями затруднительность положения и высказал свое личное мнение: с весны энергично продолжать дело, как шло до сих пор. Признали, что нельзя стать подлецами, изменниками и предать интересы родины из-за того, что Россию опутали разные Нессельроде. Пусть дрогнул Муравьев, но они не дрогнут.
– В Петербурге никогда не поймут, – говорил Невельской, – что здесь нет и не может быть каких-либо земель или владений гиляков, мангунов, нейдальцев и других народов в территориальном и государственном смысле. Эти народы не имеют ни малейшего представления о территориальном разграничении, но хуже всего, что они могут стать английскими или американскими подданными, а это назрело.
И в 1853 году, как и в прошедшем, тысячеверстные пространства продолжали покрываться сеткой замысловатых, составленных Невельским маршрутов. Не помешала и зима. Ночевали в снегу при тридцатиградусном морозе, отсиживались в лесах, в сугробах, коченели на ветру, не имея возможности