старыми изъезженными путями, огибая Африку, и тянулись вдоль длинного и причудливо изрезанного побережья Азии, мимо многострадальных колониальных стран.
На самом деле эта, казалось, обычная картина теперь носила другой характер: трудовая, спокойная деловитость сменилась подозрительной, нервной, настороженной торопливостью: корабли меньше застаивались в гаванях, явно уклоняясь от встреч с другими. Шли ночами, шли крадучись, не привычными, хорошо изученными морскими путями, а новыми, случайными, подчас весьма странными и непонятными.
Неожиданно встречаясь в гаванях, обшаривали друг друга испытующими взглядами и следили за каждым движением. Наружно по-прежнему обменивались любезными визитами, салютовали и даже устраивали приемы, на которых подпаивали гостей, а подпоивши, старались узнать, откуда пришли, какими путями, надолго ли сюда, что слышно в Европе... Обманывали друг друга!
Поражало небывалое удвоенное и даже утроенное количество «китоловов» всех наций в Охотском море, поражало и большое количество военных и просто вооруженных судов, обращенных в военные: мирные купеческие флаги и ряды многочисленных пушек по их бортам как-то плохо гармонировали друг с другом. Шли под своими и под чужими флагами.
Вся эта суета вызывала смутную тревогу. Тревога охватила оба тихоокеанских побережья и со дня на день усиливалась: выяснилось, что блуждавшие по океану одиночки сговаривались, искали друг друга и находили. Тогда сбивались в эскадры и либо отстаивались и скучали в вынужденном бездействии, чего-то выжидая, либо спешили в море, чтобы, бесследно сгинув в нем, через некоторое время возвратиться... Далеко от гавани встречались пакетботы, чтобы первыми захватить почту, а прежде всего газеты.
Тревога охватила и Амурскую экспедицию, а с нею и управление сибирского генерал-губернатора уже давно, но теперь тревога превращалась в уверенность наступления близкой опасности, которую необходимо встретить во всеоружии.
Приближение опасности неотвязно маячило перед глазами каждого члена экспедиции, каждого чиновника Иркутской канцелярии, купцов, отправлявшихся в море за пушниной, перед экипажами нагруженных до отказа транспортов.
Однако полные тревоги и убедительности письма, личные доклады и ссылки на неопровержимые доказательства, что наступает расплата за благодушие, не доходили до ушей «троеверца» канцлера. Он с упоением по-прежнему предавался дипломатическим хитрым подсиживаниям и плохо разбирался в ходе как европейских, так и дальневосточных дел, скрывая от царя все, что могло его огорчить, и поддакивая его ошибкам. Крылатые слова об «иностранном министре русских дел» облетали столицы мира.
Понять, что дальневосточная политика, как часть целого, не отделима от европейской и творится теми же людьми, по-видимому, было не по силам Нессельроде. Россия все ближе и ближе скатывалась к краю бездны.
...Американская эскадра Перри состояла из десяти крупных военных кораблей. Для нее вынуждены были снять с островов Зеленого Мыса корвет и шхуну. К ней присоединялась и другая эскадра Рингольда – из четырех судов. Цель ее и направление были менее определенные: «с ученой целью на север».
Англичане насторожились. «На север!» Это могло означать: Сахалин, Татарский залив, Аян, изобиловавшее китами, прибыльное Охотское море и еще дальше... Что же за этим кроется? Ведь не поиски же погибшего англичанина Франклина гонят американцев в Северный Ледовитый океан?
Слышно, будто задумала и Россия попытаться открыть японские порты для себя. Уж не вместе ли? Русская эскадра Путятина в пути, правда, пока невелика – один фрегат «Паллада» да легкая паровая шхуна «Восток», но русские хитры: эскадра живо обрастет по дороге.
И она действительно по дороге стала обрастать: к ней присоединился корвет «Оливуца» – из Камчатской флотилии, затем барк российских колоний в Америке «Меньшиков» – из Ситхи.
Спешно стягивали свои рассеянные по всему Тихому океану корабли французы и англичане.
– Что-то ты стал часто задумываться, мой дорогой? – спрашивала, наклонясь к Геннадию Ивановичу, жена, любовно проводя по его волосам когда-то нежной, надушенной, мягкой, а теперь загрубелой ладонью.
– Да-с, Екатерина Ивановна, верно: чувствую, заваривается каша раньше времени – больше передышки, видимо, не получим... А ни в одном месте ничего еще не окончено, все начала, затеи, но ни людей, ни средств. Особенно беспокоит, конечно, Сахалин, на котором этот трусливый и ленивый тюфяк, да еще беспомощный, брошенный на произвол судьбы твой любимец Бошняк... Как он там изворачивается?..
– Извернется, – успокаивала Екатерина Ивановна. – Да он и не один, там «Николай».
– «Николай»-то хорош: он снабжен, а вот, если этот дурень отправил в Императорскую «Иртыш» в чем мать родила, что тогда? Соберется сто человек: где будут жить? Чем питаться? А с него станется.
– Не идет сюда, значит, зазимовал в Аниве, – успокаивала Екатерина Ивановна, но как-то без убеждения. Она тоже чувствовала неладное.
– Должны бы быть давно уже какие-нибудь известия о Путятине. И вот еще... Зима какая-то ранняя, и уж очень снежная.
Действительно, еще только половина октября, а домик начальника экспедиции занесен снегом, и уже за окном упражняются, набирая силу, ранние вьюги.
Морозная бесснежная погода распространялась к югу по всему проливу. Бошняк, звеня осколками тонкого пока ледяного припая, бросил исследование берегов и с превеликим трудом пробирался обратно.
Приходившая в Де-Кастри в начале октября из Нагасаки от Путятина винтовая шхуна «Восток» запаслась на Сахалине бошняковским углем и через несколько дней ушла, разминувшись с Невельским. Видал ее только зимовавший на посту мичман Разградский.
А в Императорской гавани события перебивали друг друга: еще не успел устроиться здесь «Николай», как гавань уже покрылась льдом. Вынужден был здесь бросить якорь и захваченный зимой «Иртыш», с обессиленной от трудных переходов командой, без продовольствия и без зимнего снаряжения. Предстояла длинная, холодная и голодная зима... Сообщение с Петровским до весны было прервано.
Сутолока устройства на месте и мелькнувший, как метеор, короткий визит путятинской шхуны «Восток» на момент отвлекли зимовщиков от тяжелых дум: казалось, навестили самые близкие родные. Да так оно и было. Бошняк встретился с Чихачевым, заразившим своей неисчерпаемой энергией и жизнерадостностью всю молодую, но уже видавшую виды компанию. Командир шхуны Римский-Корсаков сумел создать у себя сплоченную семью моряков, цепко державшихся друг за друга...
– Какой же может быть тут разговор? – сказал он, внимательно слушая доклад Чихачева о бедственном положении зимовщиков. – Рассчитайте, через сколько дней доберемся до первого населенного пункта, оставьте для нас самый скупой паек, спросите команду, согласны ли недельку поголодать, а все остальное – вам. Да, кстати, – добавил он после некоторого раздумья, – можно вынуть стекла из наших окошек и иллюминаторов, вы же строитесь. А нам только как-нибудь добраться, ведь на юг идем! – И вслед повернувшемуся Чихачеву: – Отдать им все зимнее, кроме самого необходимого для нас.
И тут же сам подумал с негодованием: «Ну и дубина же этот самый Буссе!» – и покачал головой.
Проводив «Восток» с его дружной, спаянной семьей, Бошняк низко опустил голову и побрел домой. Положение его, как начальника Константиновского поста, угнетало. И впервые он почувствовал себя неудовлетворенным и работой и положением: сказались непосильные лишения, сказалась тоска по брошенному уюту и мирной жизни, сказались, наконец, его двадцать три года! Как назло, захворали еще двое людей...
А ведь зима еще впереди!
– Надо бороться до конца, – пытался подбадривать он себя.
Ехать в Петровское соседние маньжчуры отказались, отказались даже назначить плату: на нартах не поедешь – снегу нет, собак кормить в дороге нечем, не приготовлено, для лодки вместо воды – лед, пешком – замерзнешь... Словом, куда ни кинь, ничего не выходит. И, однако, как только выпал снежок, изгнанный майором Буссе с Муравьевского поста старый поручик Орлов не стерпел, нагрузился письмами и побрел в Петровское – все равно умирать... Побрел по еще недостаточно замерзшей тундре, по ломающемуся под ногой ледку на обширных лужах и стремительных, еще не замерзших холодных ручьях.
Цинга в Константиновском вспыхнула уже в ноябре, а в конце декабря на работу выходило только пять