Какое! – думаю. Разве бабки отпустят... В церковь ходят. Особенно Гликерия. При них про этакое – ни- ни...
Попрощались, а сама думаю: про другое-то не рассказала. Забыла прямо. Заболтал он меня, видно, с этим своим Петром. А потом, думаю, да чего они ему сделают? Ну вызовут, в крайности попеняют... Разговоры-то – что? На воротах не виснут. Тем более мужик... Вот мне бы со старухами сговориться: как еще посмотрят?..
Улеглись все – к Гликерии пошла, постучалась.
– Можно, Гликерия Егоровна? Мне бы поговорить.
С кровати встала, а глаза отворачивает:
– Не виновата я, – оправдывается, – предупреждала Евдокию.
– Да чего уж... Дело прошлое. Сболтнула так сболтнула. Я – про другое. Как, – спрашиваю, – вы посмотрите, если я за Николая пойду?
– Имя у него, – отвечает, – хорошее: в честь заступника нашего и чудотворца.
А сама на икону крестится.
– Вот я и говорю: жалеет меня.
– Так-то, может, оно и так, – задумалась, – только ведь опасно.
– В чем же опасность? Из-за Сюзанночки? Так он и к детям – хорошо.
– Да про другое я, – мнется.
– Так вы уж объясните, – прошу. – Не у кого мне спросить.
Тут она к столу села – мне напротив указывает.
– А сама, – шепчет, – подумай. Не зря говорят: замуж – не напасть... Вот ты молодая еще – всего не помнишь. А я по молодости за графом жила.
– Как это, – изумляюсь, – за графом? Вы что же, Гликерия Егоровна, – графиня?
Спросила, а самой не верится. Графини-то другие, небось. Я и в книжке видела: платья у них колоколом, на голове шляпа с перьями. Уж сколько шкаф ее перетряхивала – тряпье одно.
– Да какая графиня... – смеется потихонечку. – Так жила. Мать-то моя из ихних крепостных. Добрый был, хороший и меня страсть как любил. Венчаться предлагал. А мне и боязно: куда там! Ни сесть, ни присесть не умею. Сказала ему. А он смеется: «Ты у меня самая красивая!» Да так ведь сказал, что я и решилась. А тут – революция. Вот он и просит: поехали да поехали. У нас, говорит, дом есть во Франции – там переждем.
А у меня дочь родилась незадолго. Вот ее в деревню и отправили – в Черниговскую губернию. Имение у них было в тех краях.
– Зачем, – удивляюсь, – отправили?
– Так говорю тебе – невенчанные. Ребенок-то прижитой, незаконный.
Господи, думаю... Это ж нелюди какие-то. Теперь-то, слава богу, не так.
– И что, – спрашиваю, – всех, что ли, отправляли?
– Да, старались, конечно. Скрывали позор. Кого в приют, кого – в семью. Бедные-то семьи принимали за деньги.
Ох, про себя думаю, прямо хуже, чем в Америке. Этих-то с работы только гонят. Вроде не принуждают в приют. Слава богу, что революция... А так-то, не приведи господь, и Сюзанночку...
– Первое время тосковала, а потом – ничего, утихло. Я ж ее толком и не видела. Унесли сразу. И крестили без меня. Он уж после сказал: нарекли Серафимой. Вот я и говорю: «Поедем, только за ребеночком съезжу. Чтобы уж вместе – а там как Бог даст...» А он: «Чего, – мол, – ребенка с места трогать? Вернемся месяца через три». А я: «Нет». Уперлась. Ну он и разрешил. Поезда уж плохо ходили. Пока добралась, а мне говорят – померла. Погоревала-поплакала, а обратно не выехать. Банды гуляют. Через год только и вернулась, а его нету. И в доме его другие поселились. Народу в каждой комнате! Мне и не приткнуться. Дворника нашего встречаю. В третьем этаже занял. Раньше-то в каморке обретался... Вот он мне и говорит: «Граф, его сиятельство, за границу подались». Видно, ждал до последнего, надеялся. А потом стрелять их стали, он и побежал...
Скучала по нему, плакала. А теперь-то и думаю: ну повенчались бы... А потом? Одно дело – полюбовница. Их не больно дожидаются. А жена бы? Хочешь не хочешь – а жди. Вот и дождался бы: самого – под пулю, и меня вместе с ним. Сколько их, жен, пропадало – из-за мужей своих... Его-то возьмут – и ее следом... Видно, бог меня уберег. Вон, возьми, у Евдокии. Старшего забрали – и жену. А уж какая барыня была... Не мне чета. И младший ее тоже. В органах служил.
– Кого это – их?
– Ну, которые в органах. Но их-то попозже. Допустили пожить.
Сидит, пригорюнилась.
– Ты ведь, небось, как думаешь? Я всегда старухой была? А в войну сватался один: хороший человек, еврей.
– Врач? – спрашиваю.
– Да-а, – кивает. – А ты-то как догадалась?
– Так, – глаза отвожу, – много их было – из евреев.
– Уж это правда, – обрадовалась. – Евреи – доктора хорошие. А Соломон-то Захарович – особенно. Как случай какой – к нему ведут. И сам из себя видный. На графа моего похож. Не лицом – повадкой. Тоже вдовец. Девочек у него двое. Я уж, было, и решилась. А он и говорит: «Если в Ленинград войдут, меня с девочками из первых расстреляют...» Вот я и подумала: и меня с ними. Погожу, решила. Наши верх возьмут, тогда и поглядим...
После войны снова начал – выходи да выходи. Наши-то одержали победу, значит, думаю, – судьба. А сама время тяну... И чего тяну – не знаю. Прямо бес вроде под руку: погляди, дескать, как пойдет. И точно: нацию ихнюю сослать намерились. Тут я снова задумалась: выйду – значит, и меня. Потом-то ничего, обошлось, слава богу. Только я с тех пор решила: все. Раз уберег Господь, другой, а третьего, может, и не будет. Так что нечего мне – замуж. Это уж, если по любви великой: чтобы все равно было – хоть на жизнь, хоть на смерть. А с трезвой головы, так уж лучше одной... Перебиваться как-нибудь. Вот, – говорит, – все рассказала тебе. А так-то сама решай. Мы уж старые, долго не протянем. А случись чего, ее ж в приют заберут.
– Женсовет сегодня был. Меры, говорят, примем, чтобы женился.
Пальцем подманивает, в ухо мне шепчет:
– Это они нарочно. Вроде за жизнь твою заступаются, а сами только и думают, как бы скрепить с кем, чтобы сподручнее губить... – С места поднялась. – А так-то, – говорит, – выходи, если всем готова пожертвовать. И жизнью, и дочерью. А теперь, – просит, – одна я хочу. Богу помолиться.
Вышла – села в кухне. Слова ее горькие вспоминаю. Посидела, повздыхала – стирать надо. Который день замочено – завоняется. За тазы взялась, а руки не держат: прямо нейдет из головы. Все меряю на себя – прикидываю: готова ли на погибель... Нет, решаю, никак не готова. Ребенка больно жаль...
Легла – и не постирала. А в голове сумрачно. Прямо думать боюсь. С головой укрылась, собралась с духом, сама себя спрашиваю: «Вот если б Григорий мой – пошла бы с ним на смерть?» Только подумать успела, так легко мне сделалось, прямо сердце будто жаворонком. «Пошла бы, – отвечаю, – пошла...» И радость во мне такая, словно под венец собираюсь. В подушку уткнулась. Плачу, а сама думаю: в деревне-то все невесты плачут...
Евдокия за нитку дернула:
– В Мавзолей этот ходят, ходят... И чего ходить? На покойника любоваться? Своих им мало. Так еще на чужого... Ну чего? – моток отложила. – Была она у тебя? Или примстилось мне?
Гликерия глаза отводит:
– Была.
– Ну и с чем?
– Так, платье, – говорит, – хочет. Еще одно, к лету.
Евдокия левый глаз сощурила:
– Ох, и горазда... Молчала б уже. Вранье твое за версту видать. Ну?