нас на цыпочках, оставляя по себе дары: аки манной небесной наши парты покрывались жвачками, ручками, бусиками. Б.Г. выходил последним и одаривал нас совершенно нормальной улыбкой.
В отличие от Б.Г., Maman иностранцев не водила. Она водила дружбу с заведующей районо, от которой зависели ежегодные ремонты, новая мебель и лингафонные кабинеты. Естественные условия, в которых принято было нас показывать, должны были быть не столько естественными, сколько достойными. Однако это был фон. Maman не могла этого не понимать. Шекспировский театр, который организовала Ф., становился козырной картой. Для нас начиналась новая эра – мы выходили в любимые дети Maman.
«Дорогие друзья. Я – конферансье небольшого коллектива, который организован в рамках Клуба интернациональной дружбы имени Роберта Бернса. Наших друзей мы по традиции встречаем маленьким концертом. Конечно, мы не профессионалы, но приложим все старания». Я стою на открытом месте в рекреации второго этажа. Передо мной скамейки, на скамейках английская делегация. Делегация очень важная – Maman в первом ряду. Рядом с нею несколько пожилых английских дам в кружевных воротничках. Публика попроще – джинсы, свитера, бороды – рядами за их спинами. В общем, форменный Шекспировский театр. Мое английское вступление закончено. Благосклонные улыбки и легкие аплодисменты. Ф. в углу у проигрывателя.
Первой я объявляю Лену Тронову. Классический танец. Ф. ставит пластинку, Ленка выплывает на пальцах. Танцует замечательно. Легкая фигурка в шуршащей пачке. Гости фотографируют. Беспрерывные вспышки. Кружевные дамы кивают: русский балет. Maman шепчется с ближайшей. Что-нибудь вроде того, что дети в СССР учатся балету с раннего детства. Кружевная непроницаема. Я еще тогда заметила, что она какая-то не совсем кружевная. Джинсы и свитера аплодируют с энтузиазмом. Кружевные сдвигают ладони. Maman смотрит на Б.Г. выразительно.
Ватная тишина. Я ничего не вижу. Это мне просто кажется, что я вижу их лица. Куда мне, моим плохим глазам. Это мне просто кажется, что на их лицах вежливое недоумение. Они не могут не понять. Это же ИХ Шекспир. Они мне мешают. Если бы я посмела остановиться, я крикнула бы им, что они мне мешают. Выше зала, выше их голов. Уже не может помешать. Я начинаю третий сонет и опускаю глаза. Я не хотела смотреть, я взглянула случайно. Пальцы, белый кружевной платок, плачет и рвет его зубами, рвет его кружева. Совсем близко, два шага, я не могу ошибиться, даже мои плохие глаза. Это могу видеть только я. И Ф., если она смотрит. Остальные не могут видеть, как главная кружевная дама плачет и рвет зубами свои кружева...
Они идут прямо к нему, мимо меня, не обращая внимания, парами и поодиночке.
Бороды, джинсы, свитера, кружева. Обступили, жмут руку, галдят наперебой. Триумф. Он кланяется и кивает: меня зовут Теодор. Он высок и красив. Я-то уж вижу, что он красивее их всех. Суют ему ручки, ручки, сувениры, значки. Он улыбается и благодарит. Карманы полны подарков. Я оглядываюсь. Ф. сидит в своем уголке и смотрит мимо всех. У нее рыжеватые короткие волосы на прямой пробор. Как будто вспыхивают золотом – прядь за прядью. Она проводит рукой по волосам, смягчает золотой отсвет прядей. Я стою и верчу их в руке. Это мои подарки – две шариковые ручки, синяя и зеленая. Мужчина и девушка. Они проходили мимо и подарили, поблагодарили вежливо. Девушка в коротком сарафане на молнии – от горла до подола.
Maman машет рукой. Подзывает меня. Я оглядываюсь. Ф. сидит у окна. Снова золотой отсвет, или мне кажется, снова золотом прядь за прядью. Она не касается рукой. Не видит и не слышит. Они стоят втроем: Maman, кружевная, Б.Г. Конечно, плакала. Глаза красные. Мнет рваный платок. Никакая не кружевная. Все кружева порвала зубами. Я вижу обрывки. Maman обнимает меня, подталкивает едва заметно.
Ее английский очень быстрый, теперь она волнуется и почти глотает слова. Я понимаю, я привыкла понимать, когда быстро. Говорит, что полна восхищения, ничего подобного не ожидала, не ожидала, что в СССР такое возможно, пропаганда есть пропаганда, всегда врут. «С этой музыкой, как вам пришло в голову? Это соединить, как будто одно написано для другого». Она взмахивает маленькой коробочкой. «Я записала на пленку, теперь я всегда буду слушать, я хочу, чтобы они услышали все». – «Это не я», – как будто надо вырваться, она говорила про соединение музыки, обязательно вырваться. Я озираюсь, ищу Ф. Ее нет. Угол пуст.
Делегации стали являться чаще. Не проходило и недели, как Б.Г. вежливо стучался на урок и кивал нам троим от двери, оповещал о появлении очередной. Наша троица подымалась с мест, и учительница, вынужденно прервав урок, наблюдала, как мы, торопливо запихав учебники, уходили за Б.Г. Перед вестью о делегации меркло все. Нас могли снять даже с контрольной. Комплименты и подарки, выпадавшие на нашу долю, стали делом привычным и больше не ввергали в радостный трепет. Подарками мы делились с одноклассниками – Федя с «верхними», я – со своими. Наших возвращений ожидали, не вполне бескорыстно прощая наши прогульные привилегии.
По окончании концерта Ф. делала нам короткие и жесткие замечания. Быстро проговаривала строки, на которых каждый из нас недотянул. Ее замечания были ложкой дегтя в бочке нашей славы, однако это был особенный деготь, за ложку которого мы отдавали всю бочку. Вкус этого дегтя был сладостным вкусом наших репетиций. Иногда она уходила молча, не сказав нам ни слова. Это означало, что все нормально, мы исполнили как полагается и не о чем говорить. Иногда после очередного концерта лицо Ф. становилось особенно замкнутым, и она вызывала кого-то из нас, чтобы, поработав часа два, вернуть на прежний уровень, с которого мы сползли. «Это никого не касается, ни гостей, ни Maman, никого. Вы обязаны