она оставила обеих после уроков, а на следующий день кто-то из них разболтал: Ф. дала им сцену из «Двенадцатой ночи». Шнур загорелся, и весть, побежавшая быстрым огоньком, достигла ее ушей дня через два. Мгновенный взрыв: отстранение без объяснений. После урока Ф. оставила меня и Ленку Бланк, которая в тот день случайно оказалась за моей партой: Ирка болела. Нашей внешностью Ф. не восхищалась. Из ее рук мы получили листки, побывавшие в руках предшественниц, и предупреждение: после каникул быть готовыми к репетициям. О необходимости держать рты на замке Ф. не упомянула, резонно полагая, что после случившегося наши откроются только под пыткой. Я – Виола, Ленка – Мария, камеристка. Роль Мальволио Ф. отдала Косте. Сказала, что времени мало, День театра в марте, другие классы готовятся. Репетиции «Двенадцатой» начались в середине января, после каникул, и с самого начала мы намертво сели на первых фразах. Моя – первая. Я должна осведомиться благородным тоном. Ленкин книксен и ответ – лживой скороговоркой.

Сцена разворачивалась быстро: через две фразы, на которых мы застряли, Мальволио должен явиться с идиотской улыбкой, блистая широченными канареечно-желтыми подвязками – крест-накрест. Моя задача проста: благородная осанка, рассеянное любопытство и удивление с примесью негодования. Мария должна играть на два фронта: озабоченное сочувствие, когда хозяйка смотрит, и хихикающее наслаждение, когда мадам глядит в другую сторону. Главное – легкость и быстрота переходов. До легкости переходов не добраться. Мы ходим туда-сюда, как заведенные, крутим пленку из первых фраз: несчетное количество – вперед-назад. Каждый раз Ф. прерывает, показывает Ленке настоящую лживую скороговорку. Показывая, Ф. преображается: я смотрю ей в лицо и удивляюсь легкости. Как будто что-то щелкает внутри, выбрасывая картинку: поддергивает веки, сводит уголки губ. Ленка слушает и кивает. Мы пятимся и выходим сызнова. На третьей репетиции терпение Ф. иссякло. Она решительно поменяла нас местами – совершила рокировку. Я рокировке не обрадовалась. Кому понравится мгновенное превращение из благородной дамы в смешливую камеристку. Однако теперь все, на удивление, двинулось. Я кланяюсь и хихикаю. Оно щелкает во мне с легкостью: сводит уголки губ, подмигивает.

Большую часть времени Ф. занимается с ними. Бессловесная Мария предоставлена самой себе. Пока они там болтают, я выбираю момент, чтобы нахихикаться всласть, но стоит Ленке взглянуть, прикрываю рот и замираю горестно. Мне кажется, Ф. почти не глядит в мою сторону, и я придумаю штучки, позволяющие, пользуясь бессловесностью, легко и быстро сновать туда-сюда. Нет, все-таки она смотрит: говорит, надо же, ты – прирожденная камеристка! Она говорит это с веселой, бесшабашной легкостью и смотрит на меня, но не с тем, привычным, сонетным напряжением: быстрым поворотом в мою сторону она подхватывает мою короткую бессловесную выдумку, чтобы одним жестом усилить ее, придать дополнительный штришок, который я тут же перенимаю – прямо из ее рук. Нам с нею ничего не стоит, эта мимолетная работа. Мы обе – и она, и я – имеем дело с чем-то простым и легким, что уже есть во мне. Оно воплощается, выходит на поверхность, стоит Ф. задать тон, усилить жест, поворот, взгляд. Мне не нравится роль Марии. После сонетных триумфов я достойна лучшего. Зрители будут смотреть на них.

В феврале, когда сцена почти готова, мы принимаемся за костюмы. Эскизы Ф. набросала сама. Костины родители проявили невиданное понимание – дали четыре рубля. В Гостином мы покупаем розового сатина, зеленой бязи на камзол и желтую атласную ленту на подвязки. Штаны шью я, камзол – его сестра. Дома в кладовке я обнаруживаю костюм Красной Шапочки: красный чепчик с отворотами – не то голландскими, не то монашескими – и красный же жилетик, выстроченный белой фигурной тесьмой. На юбку и рукава мне выдают старую простыню. Ф. сказала, что это хорошо. Ленкиной маме так нравится идея с простыней, что она выдает две – тонкие и прозрачные от старости. Мы красим их голубой краской для хлопка, но то ли мешаем не очень усердно, то ли краска старая: выкрасилось разводами. Ф. сказала, годится.

Костиным костюмом она восхитилась. Мне, автору розовых штанов, приятно. Все-таки мы с Ленкой перекинулись парой слов: если бы нам дали денег, а не простыни, мы бы еще посмотрели, у кого – лучше.

Незамкнутый хоровод

По будням актовый зал – столовая. Для преображения стаскивают скамейки и стулья из всех рекреаций, ставят столы один на другой. Стулья стоят и на галерее, с которой в будние дни иностранным делегациям показывают кушающих советских детей. Дети сознательны и делают вид, что за ними не наблюдают. Делегации, надо и им отдать должное, проходят над нами, дисциплинированно умиляясь. Для них еды не полагается. В исключительных случаях Maman угощает их коньячком у себя.

Возможность преображения была заложена в проекте: по правой стене, отделяющей столовую от кухни, оборудована сцена, укрытая темно-красным бархатным занавесом. Бархат падает щедрыми складками – хватит на десять платьев Maman. В праздничные дни занавес раскрывают, раздергивают за веревочки с двух сторон. Тут-то и обнаруживается скрытый изъян конструкции – сцена глушит голоса. А может, и не сцена, а бархатные складки, пропитанные тяжелыми кухонными запахами. Как бы то ни было, но с этой сцены ясно звучали только пионерские речевки, выкрикиваемые звонким хором, словно темно-бархатный занавес, лишенный почетной краснознаменной судьбы, вредничал, выказывая свои тайные предпочтения. Изъян Ф. обнаружила на первом же сценическом прогоне, который она устроила недели за две до Дня театра. Минут пять-десять послушав наше глухое бормотание – шекспировский текст бархату не пришелся, – она подняла руку, останавливая.

Слева от сцены располагался прилавок, за которым в будние дни стояла буфетчица тетя Галя. За ее могучей спиной скрывалась кухня. Справа у самой входной двери открывалась ниша, в глубине которой таился вход в мойку. В нишу сносили грязную посуду. По плану проектировщиков пища должна была ходить вокруг сцены этаким незамкнутым хороводом: из кухни через буфет и в наши голодные руки, которые относили недоеденные остатки в предмоечную нишу. За то, что хоровод никогда не замыкался, не поручусь. Решительно осмотревшись, Ф. отвергла и сцену, и занавес. Мы взялись за столы и освободили обширный кусок зала, ставший нашей сценой. Прикинув, Ф. распорядилась: выходим через буфет из кухни и, отыграв, уходим в мойку. Тем же незамкнутым хороводом, каким ходит пища.

Понятно, что билетов никаких не было, однако были особо приглашенные, а следовательно, существовала и иерархия мест. Первая лавка отводилась для администрации и ее гостей, за ними – учителя, свободные от классного руководства. Средние ряды занимали ученики, последние – родители актеров. Родительствующие по совместительству, то есть высокопоставленные родители, чьи чада, к удовольствию и гордости Maman, учились в нашей школе, сидели с нею, в первом ряду. На галерее разместились учителя физкультуры и приближенные к ним школьные спортсмены – особая школьная гордость. В правой кулисе, у самого входа в мойку, сидели тетя Галя и обслуживающий столовую персонал. Сейчас, задним числом размышляя обо всей нашей истории, я не могу не признать, что в этом чудовищном скоплении народа – мальчишки висели гроздьями на высоких столовских подоконниках – крылась какая-то странность. Все сцены, за редчайшим исключением, о котором я расскажу в свой черед, шли на английском языке. Значительной же части аудитории, из года в год собиравшейся на наши Дни театра, этот язык был недоступен. Если можно так выразиться, в английском языке они были глухими. Однако большинство из них, из тех, кто не приглашался особо, и помыслить себе не могло не прийти. Попробовал бы кто-нибудь, к примеру, не допустить тетю Галю! Вообще говоря, именно тетю Галю можно назвать воплощенным образом этой глухонемой странности – причем не каким-то отвлеченным и пассивным, а самым что ни на есть активным. Из года в год каждый из нас, уходивших под гром аплодисментов в нишу для пищевых отходов, попадал в объятия тети Гали. Она плакала и целовала нас – всех, без разбора. Не понимая ни единого слова и не высказывая Ф. ни тени почтительного восхищения, то есть не признавая за нею никаких особенных заслуг, тетя Галя нашла для себя другой выход. Своей властью, абсолютной в границах столовой, она установила новый порядок: перед вечерней репетицией мы могли рассчитывать на бесплатные куски хлеба, которые всегда получали из тети-Галиных рук. То есть, лексически забегая вперед, она была нашим хлебным спонсором. Конечно, в ее табели о рангах мы, как, впрочем, и все остальные ученики, стояли на одну ступеньку ниже учителей – в отличие от них, нам не позволялось самостоятельно ходить на кухню за едой – и на две ступеньки ниже Maman и завучей, которых она обслуживала лично, вынося им еду из-за стойки. Однако в какой-то иной системе отсчета – тут тетя Галя рассудила строже любого физика, мы были выше их всех, едва ли не выше самой тети Гали и работников кухни, не плативших за хлеб. В этой системе отсчета кухонные вообще не платили за столовскую еду, однако, по крайней мере, по их собственным представлениям, получали ее не

Вы читаете Время Женщин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату