«Двенадцатой ночи». Шесть девушек из свиты Оливии дурачат простодушную Виолу. Тут же, отложив в сторону исписанные ее рукой листки, она показала нам, как это должно выглядеть: «Каждый раз, когда ты склоняешься в поклоне, ты видишь одно лицо, поднимаясь – другое. Это надо разыграть четко: очередная девица выступает вперед, но тут же отступает. На ее место – другая». Подобранные восьмиклассницы были переданы мне из рук в руки с приказом – слушаться. После уроков мы репетировали с Софкой. К Ф. я ходила одна: мы готовили Рахманинова. О Настасье Филипповне Ф. больше не заговаривала. По ночам, дождавшись, когда все уснут, я читала «Идиота», все еще надеясь. В ее кабинет Федька больше не ходил. О том, что он что-то репетирует сам, я узнала от Барашковой. Мы сидели у нее дома, обсуждая последний открытый урок. Их снова принесло на домашнее чтение. На этот раз, предваряя их появление, Ф. запретила нам переводить синхронно. Урок был особенно веселым. Ф. шутила искрометно, мы хохотали. Гости хихикали, делая вид, что понимают английские шутки.
«Ладно тебе! – сказала Ленка. – Тетеньки и по-русски-то со словарем. Не могу не сказать слова благодарности за полученное... всеми нами...» – в Ленкином исполнении собирательный образ выходил замечательно. «Кстати, а ты знаешь, что Федька репетирует? Вообще не знаешь? С ним Лариска, Ленка-Элинор, Светка, мальчишки из «а». – « Ф. знает?» – первое, что я спросила. «Да вроде нет, он сказал, готовят сюрприз. Тетя Галя дала ему ключ от зала». Потом мы обсудили новогодний торт: Ольга придумала, такой приземистый конус из безе, все промазать кремом. Завтра пойдем к ней: Галка, Ирка и я. Надо эмалированный поднос и кремосбивалки.
На торт собралась уйма народа, даже Валерия Павловна, пробегавшая мимо. Ф. не пришла. Поднос с остатками торта мы снесли в холодильник к тете Гале. За подносом я пошла через два дня, после маминого напоминания. Столовская дверь была заперта. Я прислушалась и постучала. Придушенные голоса, шорох... «Кто там?» Я назвалась. Дверь распахнулась. Федька отступил на шаг, впуская. Девчонки сидели, свесив ноги со сцены, мальчишки стояли у окна. Увидев меня, вытащили спрятанные за спины сигареты. Могли бы и не прятать: сизый дым мотался в воздухе кольцами. «Мы репетируем, это пьеса одного американца, настоящая современная пьеса», – прерывая затянувшееся молчание, Федька заговорил торопливо. «Мне – за подносом», – я смотрела то на него, то на дымные струйки, вившиеся из пальцев. Он взмахнул руками, словно силился взлететь: «Понимаешь, это интересно, настоящая современная пьеса, наши проблемы, естественные...» Он выдохся и замолчал. «Зря ты – это». Я не успела понять кто. «Она же – ее...» Теперь я успела: «Ну?» – я спросила, обернувшись на голос. Все молчали. Что-то странное проступало в их лицах, словно это были не они – другие, которых я знала раньше, но силилась забыть. Они смотрели на меня и ждали неизбежного, непоправимого, похожего на мой позор. «Ну?» – я спросила снова. Они не посмели: ее холуйка, рабыня, прислужница, прихвостень, подпевала. Они просто стояли и смотрели, но эти слова, которые они не произнесли, глядели на меня из их глаз, а я стояла перед ними: убогое голоногое существо, одетое в чулки на резинках, знать не знающее ни о каких колготках, потому что в этот миг они снова чувствовали себя «высшими», а я была тем, кем – всегда. Не было ни театра, ни «Ричарда», ни сонетов. Не было ни Ф., ни моей новой жизни – все оставалось как отродясь, на своих естественных местах. Они содрали с меня все, как колготки. Федька дернул плечом. На самое короткое мгновение его губы сломались, как тогда, когда он стоял над рыдающей Софкой. Я видела, в этот миг он не хотел моего позора, он все еще хотел – миром. Синеватые дымные струйки тянулись к моему горлу. Я закашлялась и, зажав рот руками, пошла к тети-Галиной стойке, за которой лежал мой поднос. Я взяла его и прижала к туловищу, как будто, защищаясь, закрывала от них живот...
Они шли мне навстречу: Ф. и А.Н. Он вел ее под локоть. Ее лицо было белым. Никогда я не видела такого белого лица. Я прижала поднос, как щит. Они прошли мимо, не взглянув. «Сейчас, – А.Н. говорил торопливо, – я поймаю машину, на площади...» – он бормотал. «Не беспокойтесь, – она отвечала тихо, – я вполне в состоянии...» Я кинулась в раздевалку и, повязываясь платком на ходу, бросилась следом. Догнала у площади. А.Н. помогал ей сесть в машину. Потом втиснулся сам – на переднее. Ф. скользнула пустым взглядом. Портфель выпал из руки. Под высоким фонарем плясали снежинки и падали на синюю эмаль. Я стояла, выставив свой поднос – как просила милостыню. Небо подавало cнегом. Холодный металл жег голые пальцы. Белые, чужие, неузнаваемые лица кружили над площадью. Пятна темнеющих облаков неслись к Театральной вслед за машиной. На изъезженной брусчатке следы чужих машин лежали внахлест. Она не звала меня, скользнула равнодушным, заоконным взглядом. Ее голос я услышала у самого дома: она позвала.
Ф. открыла и кивнула, впуская: ни удивления, ни радости. «Мне показалось, я слышала – вы звали меня». В просвете комнатной двери замаячил А.Н. Восхищенное удивление воссияло на его лице. Я стягивала сапоги, топчась в грязноватых подтеках, которые принесла в ее дом на своих ногах. Она взяла меня за руку, ввела в комнату и вышла, прикрыв. В коридоре они заговорили вполголоса. Входная дверь хлопнула. Он ушел, оставляя на меня. На кухне зашумела вода. Она вошла с чайником. Я взялась за горячее: на этот раз она налила мне в пиалу. Широкая стеклянная тарелка заливала стены ровным светом – ни одного темного угла. «Ты знала?» Вкус зеленого чая стоял в горле горьковатым. Горький ужас изгнания поднимался из живота. Пустое пространство моего прошлого расстилалось меж мною и ею. На этом пространстве, испечатанном чужими ногами, не было ни одного моего следа. Сейчас я должна была сделать первый, и от этого шага... «Я узнала вчера. Сегодня я была в зале. Он сказал, что – пьеса, американская, из нашего времени...» Я торопилась заполнить пустое, но она перебила. «Из нашего?» – она заговорила угрожающе. Федькино слово, произнесенное ее устами, оборачивалось страшным. «...рассчитал великолепно», – она начала с полуслова. Пустое пространство съеживалось, заполняясь моей прожитой жизнью. Из-под чужих следов, испечатавших их время, медленно проступало мое.
«...за моей спиной, в моем фарватере. Знал, что они не посмеют тронуть его, а если и посмеют – я стану защищать. Он показал бы эту мерзость, они вышли бы вслед за нами, а Б.Г. ринулся бы ко мне, и, в отличие от тебя, я бы ответила – да. – Она усмехнулась с отвращением. – А уж потом, после состоявшейся защиты, я положила бы заявление на стол, потому что, даже не найдя против меня ни одного аргумента, Б.Г. понял бы все и подписал бы мою бумажку, потому что мы оба не смогли бы дальше как ни в чем не бывало». Она замолчала, подняла к губам свою чашку и глотнула.
«Вчера я вызвала Федю и потребовала – показать, – щека дернулась брезгливо. – Выворачивался, как змея под вилами. Если он желает свободы...» – она поднялась. В темноте раздернутого окна гасли ее волосы – тускнеющим золотом. Она заговорила, не оборачиваясь: «Я понимала, что это будет плохо – откуда взяться? Сам он ничего не умеет. Я же с ним – до потери голоса... – ее потерянный голос стал хрипловатым. – Этой пьесе место в кабаке, не из самых взыскательных. Она – на потребу. It's about...14» – она запнулась. Если бы она начала по-русски, она бы выговорила до конца, но теперь, не сумев выговорить, она не пожелала переводить себя – из гордости. Она отпустила подоконник и вернулась.
«Я отсмотрела. До тех пор, пока я нахожусь в школе, этого они не покажут. Если они считают это настоящей жизнью, если это их волнует – пусть волнуются на ближайшей помойке. Настоящая жизнь, – она обвела глазами стены, – гаже и мерзостнее того, что он может себе вообразить, но уж если бы... я показала бы ему, как это надо ставить, чтобы у всех потекли жирные слюни... Будь он взрослым, – она заговорила звонким, неверным, не своим голосом, – я набила бы ему морду». Теперь она говорила своим, как будто, примерив на себя тех и других, дошла до слов автора: «Когда этот ребенок вырастет, лет через пятнадцать, он сумеет вывалить из себя все, что в нем накопилось, чтобы все захлебнулись в блевотине. Дети – страшные существа», – она замолчала и сделала глоток, держа руку на отлете. Оставляя всех детей, она уходила и от меня. Она снова замолчала, но слова, которые она произнесла неузнаваемым голосом, кружили надо мной – страшные и чужие. Слова влезли в чужую шкуру, обернулись ко мне изнанкой, о которой – до ее ломкого голоса – я не знала. Их изнанка означала другую жизнь, в которой не слышат слова и не протягивают колготки, чтобы – поочереди. Один из нас должен был выйти из-за занавески на свет, с голыми ногами. Он или я.
«Дети – оборотни, – она сказала очень тихо, словно боялась прервать меня. – Их лица бывают прекрасными, так, что щемит сердце, а в следующий миг они оборачиваются, и их обратная сторона – беспросветна, потому что даже дети не начинают с нуля. Я не знаю: может быть, если бы вы достались мне