говорун и красноречивый адвокат, так что на его процессы стекалось обычно множество народа, — не из интереса к судьбе подсудимого, а чтобы насладиться его ораторским искусством. Солнце уже заметно припекало, затылок и спина у Димитрия покрылись испариной, коробка с пирожными в руке становилась все тяжелей — он держал ее обеими руками и подпирал то одним коленом, то другим и все никак не мог закруглить свою речь, остановиться, так как не присяжных и не судью пытался убедить, а старался повлиять на детскую душу, погасить огонь того ничем не заслуженного гнева, той ярости, что обожгла его, неожиданно выглянув из глаз мальчика, — и, наверно, не добившись своего, проиграв этот «процесс», мучился бы и чувствовал себя несчастным не меньше, чем после проигрыша настоящего судебного дела. Димитрий чуть было даже не призвал на помощь память отца мальчика; лишь в последнюю секунду удержал он готовые сорваться с языка слова: «Твой отец любил у нас бывать», так как тайное чутье и профессиональный инстинкт подсказали ему, что он только испортил бы дело, упомянув имя тбилисского артиста; что это упоминание не сблизило бы его с мальчиком и его матерью, а, напротив, еще более отдалило бы от них как человека, знающего, хоть и не по своей воле, их в высшей степени интимную, семейную тайну. И хотя целью Димитрия было расположить к себе мальчика, он, к счастью, не хитрил и не притворялся, а говорил то, что действительно думал, говорил от сердца, так как был убежденным противником всяческого возмездия, наказания, а тем более наказания детей, и не раз прежде высказывал те же мысли, что в то утро, на улице. По мнению Димитрия, родители совершали непоправимое зло, наказывая ребенка. Они, разумеется, желают добра своему сыну или своей дочери, и строгость их подсказана любовью, но результат никогда не соответствует поставленной цели, так как наказание не «излечивает» ребенка, к чему, конечно, стремятся родители, а, напротив, лишь усугубляет исцеляемый «недуг», и они, они в первую очередь, несут ответственность за это. «Вот такими скрытыми свойствами обладает наказание, сударыня. Оно способно переродить человека, но отнюдь не исправить его. Ребенок, а следовательно, и вообще человек, если только он не безнравственен от природы — хотя преступные наклонности могут развиться у человека в зависимости от обстоятельств, как музыкальный слух или катар желудка, — становится после наказания совсем другой, новой личностью, так как время, потраченное на отбытие этого наказания и, следовательно, безвозвратно потерянное, навеки остается в его сознании и прежде всего отнимает у него веру в необходимость его собственного существования, потому что жизнь, которая уже однажды, хотя бы на время, избавилась от него, вовсе не обязана и не предназначена стоять на месте и ждать, кто когда отбудет свое наказание. И притом не имеет никакого значения, где отбывает его наказанный: в тюрьме или в комнате, в углу; время одинаково проходит без него. А жизнь, как и природа, не терпит пустоты; и, таким образом, законное место наказанного оказывается уже занятым — кто-то заполнил порожденную его непредусмотрительностью, неразумием или просто шалостью пустоту, и теперь он, непредусмотрительный, неразумный или проказливый, должен, хочет того или нет, посторониться, не путаться под ногами у других, предусмотрительных, разумных и непроказливых; одним словом, он должен смотать удочки или заново встать в очередь, что так же невозможно, как возвращение утраченного времени или второе рождение, ибо сам дьявол не знает, где конец или начало очереди; чтобы узнать это, надо проделать в обратном направлении весь путь, пройденный после рождения; спуститься назад по возрастной лестнице, перебрать сверху вниз все ступени телесного, душевного и умственного развития, и если это тебе удастся, тогда — пожалуйста, тогда поговорим, посмотрим… Сударыня… Сударыня…» — Димитрий запнулся — к стыду своему, он забыл имя своей собеседницы. «Елена», — напомнила она. «Так что, госпожа Елена, как бы ни были благородны намерения, руководящие нами, наказание — это отнюдь не просто ограничение свободы наказанного на определенный срок; оно вообще зачеркивает человеческую личность, хотя и не подразумевает этого, — ведь, в самом деле, человек до и после наказания не может считаться одной и той же личностью… У-уф!» — выдохнул Димитрий, словно портовой грузчик, поднявший и сбросивший с плеч огромную тяжесть. Женщину явно раздражали (это было видно и сквозь вуаль) его нескончаемые разглагольствования, казавшиеся ей пустой болтовней; но она из вежливости терпеливо слушала его. А Димитрий не отрывал взгляда от коробки с пирожными; он боялся посмотреть как на женщину, так и на мальчика — первой он стыдился, а второй внушал ему непонятный страх: всеми своими нервами чувствовал он его насмешливую улыбку. И точно так же ощущал он напряженный взгляд одноногого Косты, сидевшего на своей колоде на другой стороне улицы и умиравшего от любопытства. Но Димитрий мужественно перенес все эти неприятные испытания и, как мышь, что копала и копала в известной поговорке, докопался до кошки. И вот кошка уже вышла на охоту и стояла перед ним с лукаво сверкающими глазами. «А я уже бывал у вас, на чердаке, и притом много раз, а вы ничего и не заметили», — сказал наконец мальчик.

— На чердаке? — изумился и еще больше перепугался Димитрий.

— Да, — спокойно подтвердил Гела. — Я читаю там старые журналы. У вас ведь на чердаке целая библиотека, — добавил он с улыбкой, словно лазить по чужим чердакам и листать старые, запыленные журналы было самым обыкновенным делом.

Действительно, как-то раз Димитрий отнес на чердак все скопившиеся в доме старые журналы и газеты — не поднялась рука сжечь их или выбросить на свалку. А потом и совсем забыл о них, как и о прочем ненужном хламе, мирно покрывавшемся чердачной пылью и паутиной. Подниматься на чердак ему доводилось очень редко, да и то второпях, чтобы поправить или заменить черепицу на кровле; а то, что однажды было отнесено на чердак, ему больше ни разу не понадобилось.

— Да, но… — Димитрий прервал на полуслове; он хотел было сказать, что шныряют без разрешения по чужим домам только мыши да пауки, но удержался, не желая обидеть мальчика и из уважения к памяти его отца. — Но ведь там темно! — проговорил он наконец.

— Тем лучше, — мальчик вздернул брови и стал похож на свою мать. — Я в темноте лучше вижу. С детства привык. Ночью, в постели, забирался с головой под одеяло, как будто сплю, и спокойно читал до утра.

Димитрий не знал, как поступить: строго, категорически запретить мальчику лазить без разрешения на чужой чердак, что могло еще больше раздразнить его, или беззаботно, изобразив полное безразличие, сказать: «Мне до этого нет дела, копайся, сколько хочешь, в мусоре и гнили», — после чего всякий самолюбивый ребенок по правилам должен был устыдиться своего поведения. Одно, во всяком случае, было ясно Димитрию: этот мальчик вошел в его дом (да еще каким образом!) раньше, чем был приглашен им, и по примеру своего отца собирался и в будущем входить в этот дом когда ему заблагорассудится. А это, разумеется, было чрезвычайно неприятным и сугубо тревожным открытием для человека, жаждавшего тишины и покоя. Смятенный и растерянный стоял Димитрий на стуле, словно не Гела, а он сам был приглашенным в гости ребенком, вставшим на стул, чтобы прочесть стихотворение.

В тот день Гелу никак и ничем нельзя было унять. Ояма, Ноги, Того, Куроки были ничто в сравнении с ним. Он перевернул весь дом вверх дном. А детей покорил сразу и безраздельно — они визжали от восторга, им все нравилось, что бы он ни сказал или сделал. А он придумывал одну проказу за другой. То передразнивал кого-нибудь — говорил его голосом или прохаживался его походкой, и дети сразу угадывали, кого он изображал. То хватал Нато за косы и гонял ее по всему дому, как будто она была лошадью, а он кучером. «Дорогу! Сторонись! Отца губернии везу!» — кричал он сиплым, пропитым голосом старого кучера. Потом достал где-то палку, вытащил откуда-то Дарьину косынку, устроил из них на скорую руку знамя, затряс им над головой и закричал: «На баррикады! На баррикады! Всяк, кто не трус и предпочитает смерть за свободу сытой жизни в рабстве, — на баррикады!» Потом он стоял на руках, слегка подрыгивал в воздухе расслабленными ногами и пищал: «Помогите царю, меня сбросили с трона вниз головой». Димитрий и Дарья жались в углу и, робко, растерянно улыбаясь, смотрели на детей, сбившихся в кучу вокруг сорванца. А дети с криком и визгом бегали за ним по пятам; они задыхались от смеха, не могли есть пирожные, пить лимонад: пирожные застревали у них в горле, лимонад бросался в нос, выбрызгивался из ноздрей. А Гела все больше и больше входил в роль. Ему уже не хватало комнат — он влез на крышу и спрыгнул оттуда. Бледный, дрожащий, бросился Димитрий на балкон, умирая от страха, уверенный, что найдет Гелу в саду с переломанными руками и ногами, плавающим в крови. Но Гела уже успел взобраться на инжирное дерево; он раскачивался, сидя верхом на шелестящей ветке, словно на приплясывающей лошади, и голосом полковника Везиришвили кричал толпящимся под деревом детям, которые смотрели на него с разинутыми от восторга ртами: «Честь имею! Честь имею!»

С того дня Димитрий потерял душевный покой. Он то и дело невольно поглядывал на потолок. У него было такое чувство, словно с чердака, через дырки, некогда пробитые револьверными пулями, кто-то

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату