прочность и устойчивость вещей. Она узнала и пианино с золочеными канделябрами, и буфет, и стол, и опять притянул ее взгляд своими живыми, непривычно яркими красками большой портрет Руставели на стене. Но что-то вдруг обеспокоило, встревожило ее, как сторожа храма или музея — неожиданно появившаяся или неожиданно оказавшаяся заполненной пустота. Вызвала же в ней беспокойство бутылка с заключенным в ней огурцом, стоявшая на буфете. «Этого раньше не было», — подумала она с удивлением и досадой, словно без ее ведома, помимо ее разрешения ничто не могло измениться — ни прибавиться, ни убавиться — в этом доме. Не сумев скрыть свое удивление, она, однако, не спросила прямо, откуда здесь взялась эта бутылка, а облекла в форму приятного для хозяйки комплимента свое непонятное беспокойство, притом сделала вид, будто ее интересует только одно: каким чудом мог очутиться в бутылке едва умещающийся в ней огурец (ей вспомнился когда-то виденный врачебный кабинет и стеклянные банки на полках, в которых плавали в спирту какие-то отвратительные скрюченные и сморщенные существа). Так бывает иногда с детьми: они чувствуют простоту загадки, но им не хватает терпения поломать над ней голову, и они хотят узнать сразу, как можно скорее, разгадку от взрослых.
— Это очень просто, — улыбнулась Дарья. — Когда огурец еще совсем маленький, его засовывают в горлышко, и он с самого начала растет в бутылке.
«Растет с самого начала в бутылке», — повторила Елена в уме. «Боже мой, боже мой!» — опять разволновалась она, словно ей намекнули, указали в скрытой форме на что-то такое… Да что там! На самое трудное испытание, самую большую опасность, самую страшную ошибку, какие могли выпасть в жизни на ее долю. Чтобы скрыть свою — на этот раз совсем уже не безосновательную — тревогу, она улыбнулась сама и сказала:
— Какая красивая бутылка!
— Да. Старинная, — отвечала ей в тон Дарья.
Бутылка с огурцом интересовала сейчас Дарью не больше, чем китайский император. Она была виновата перед этой женщиной, и чувство вины вынуждало ее подчиняться гостье: предоставить той направить беседу по своему усмотрению — так, как она намеревалась это сделать, когда шла сюда, потому что гостья была обвинителем, а она сама — обвиняемой. Муж ее говорил, что огурец придает особенный, своеобразный вкус водке; но сама она в водке, настоянной на огурце или ни на чем не настоянной, разбиралась плохо. Ее же обязанностью было своевременно пополнять убыль водки в бутылке — для того, чтобы доставить удовольствие мужу, и для того, чтобы огурец сохранялся невредимым, не сгнил в бутылке без водки. Распространяясь так подробно о столь незначительном предмете, Дарья не просто стремилась удовлетворить неожиданное для нее любопытство гостьи, но давала ей время собраться с мыслями и, окончательно подготовившись, излить свой справедливый и нисколько не неожиданный гнев. Таким образом, обе, гостья и хозяйка, хитрили, старались как можно больше оттянуть минуту, когда они наконец откроют, обнажат друг перед другом душу и скажут: «Вот, смотрите, в какое положение мы попали». Нато не вмешивалась в разговор. Она стояла у двери, прижав руки к груди, и восхищенно пожирала глазами гостью. Мать Гелы казалась ей сегодня особенно прекрасной, она думала: «Я буду ходить в такой же шляпе, с таким же зонтиком в руках и буду такой же красивой, такой же очаровательной женщиной», — и мысли эти доставляли ей блаженство. Вчерашние события, в общем, не слишком встревожили и огорчили ее — она давно привыкла к внезапным исчезновениям и неожиданным появлениям Гелы. А Дарья мучилась, горела на медленном огне. Она прекрасно понимала, что за буря бушует в душе этой гордой, непреклонной женщины, и, главное, была убеждена, что сама является в немалой степени причиной этой бури, этих мучений; даже при самом сильном желании не могла Дарья вообразить, какое еще зло можно причинить человеку сверх того, что она и ее муж причинили вчера своей гостье. Правда, она еще не была уверена, в самом ли деле ее муж (от страха она даже не осмелилась его расспросить) сообщил вчера полиции о том, что Гела прячется в их доме; но и подозрения было достаточно, чтобы она почувствовала себя преступницей. Бедному мальчику, совсем еще ребенку, пытавшемуся укрыться у них, они отказали в убежище, не дали перевести дух, выдали его, испугавшись, что наживут невесть какие неприятности… А если так, то она оказалась презренной доносчицей, она проклята богом и погубила свою душу, потому что жена отвечает за мужа, муж и жена одно: они едины телом и душой. Но даже если бы подозрение Дарьи оказалось ошибочным, ей все равно не было оправдания. Скрыть сына от матери! Утаить от матери приход ее сына, от матери, которая находилась тут же, в двух шагах, и, наверно, сходила с ума от тревоги, так как всем своим проклятым женским телом чувствовала, что где-то поблизости ее сын, ее плоть и кровь, задыхается, брошенный всеми, в пыли и паутине, в чужом чердачном углу. А она, Дарья, зажмурила глаза, зажала уши, умыла руки: дескать, мое дело сторона, я не вмешиваюсь — чему быть, того не миновать. Но даже если бы она отнеслась к Геле как мать, проявила материнскую заботу, вытащила его из чердачного угла, вымыла, накормила и уложила в чистую постель, все равно она была бы преступницей, потому что не имела права присваивать то, что принадлежало только настоящей матери Гелы и составляло, наверное, единственную ее радость. Нет, нет, не было Дарье оправдания, она одинаково должна была отвечать за добро, сотворенное во имя зла, и за зло, которое причинила, желая добра. Она даже не могла просить прощения, она и на это не имела права; поделом было бы ей, если бы эта женщина, ее гостья, обломала об ее голову свой зонтик, приговаривая: «Зачем ты донесла на моего сына?», или: «Почему ты не пригрела моего сына?», или: «Какое тебе дело до моего сына, кто дал тебе право отнимать у меня единственное мое утешение, последнюю мою радость? Откуда ты знаешь, каким мылом я мою моего мальчика или сколько сахара я кладу ему в чай?» И Дарье нечем было бы оправдаться, ей пришлось бы признать справедливыми все три обвинения или, по крайней мере, одно из них. И Дарья, стараясь, насколько возможно, оттянуть разговор о чем-то самом главном, из-за чего ее гостья пришла сюда, упорно держалась одной и той же темы — бутылки с огурцом. Она дошла даже до того, что предложила гостье отведать вместе с нею содержимого бутылки, проверить вкус мужчин.
Мысли гостьи, впрочем, также были заполнены огурцом. Вполуха прислушивалась она к словам Дарьи, а перед внутренним взором ее маячила бутылка, подвязанная тряпицей к шероховатому огуречному стеблю; маленький пупырчатый плод, засунутый в узкое горлышко бутылки, рос, наливался, вытягивался, раздавался вширь и постепенно заполнял пустое пространство внутри бутылки. «Назад уж никак не пролезет, так и развалится внутри. Хранят в спирту, как труп», — думала она с неприятным чувством. Когда Дарья сказала ей: «Не попробуем ли?» — она чуть не вскричала: «Нет!» — и отмахнулась длинной, узкой, красивой рукой так, как будто добродушная, гостеприимная хозяйка предлагала ей выпить отравы. Другой рукой она сжимала ручку упертого в пол зонтика — сжимала с такой силой, что на тыльной стороне руки у нее вздулись синеватые жилы.
— Прошу вас, не поймите меня дурно… — сказала она вдруг, хотя и не собиралась еще затевать этот разговор. Она, быть может, и вовсе не затеяла бы его — не посмела бы начать, так как тишина и уют этого дома, более того — какая-то царившая в нем, как в храме, священная чистота и почтительное, благоговейное чувство, которое выражалось на лицах хозяйки и ее дочери, явственно показали ей, как болезненно должно было поразить и оскорбить их то, что она собиралась сказать, оттого что считала это единственным средством спасти сына, считала до того, как пришла сюда (вернее, до того, как увидела заключенный в бутылке огурец; а еще вернее, до того, как проявила нелепое, совершенно непростительное любопытство и в результате услышала от хозяйки объяснение нехитрого фокуса внедрения огурца в бутылку). С той минуты она никак, никак не могла успокоиться, овладеть собой. Но почтение и благоговение, прочитанные ею на лицах матери и дочки, могли смениться выражением жалости и даже насмешливой улыбкой, если бы весь ее нежданно-негаданный визит свелся в конечном счете к разговору об огурце, потому что она была сначала матерью, а потом уже гостьей, сначала ей подобало защитить свои материнские права, а уж потом соблюсти правила учтивости. — Прошу вас, не поймите меня дурно… — повторила она и улыбнулась Нато, словно впервые заметив ее.
На девушку улыбка эта не произвела никакого особенного впечатления. Правда, она понимала — настолько она разбиралась в происходящем, — что внезапное появление матери Гелы не было обычным визитом вежливости, что за ним скрывалось не просто желание сломать лед и установить добрососедские отношения, а что-то иное, большее; но она так любила мать Гелы, так восхищалась ею, что это посещение нисколько не встревожило ее, а было ей только приятно. Она была еще так юна, что не могла знать, какую огромную роль играла как в самой сегодняшней встрече, так и вообще в жизни всех близких ей людей, начавшейся с этого дня, жизни, возникшей из чаяний, веры, надежд трех женщин и оказавшейся в конце концов столь же наивно-простодушной, но притом упорной и полной жизненных сил, как представление