было признать — лучше для него самого, приснившегося, жителя небес. И Нато вовсе не мучили угрызения совести оттого, что она ждала возвращения Сабы Лапачи, а не Гелы: Гела принадлежал к миру мечты, а Саба Лапачи был навязанной жизнью необходимостью, так же как еда, сон, забота о ребенке. Для Нато сейчас важно было только одно: не утратить стойкости, вынести доброту родителей, стерпеть позор и так, постепенно, шаг за шагом, вывести сына из опасной жизненной зоны. Выдержать хоть до того времени, когда весь мир перевернется, что предсказывал ее отец и чего она горячо желала, потому что в этом обновленном мире последние должны были стать первыми и беззаконие должно было смениться законом. Терпение и стойкость — вот что было главное, по словам ее отца; и Нато безропотно терпела все, что выпало на ее долю, но при этом с горечью сознавала, что гораздо легче было бы ей нести свой крест, если бы она стояла бок о бок, а не лицом к лицу с госпожой Еленой. Это непредвиденное, неестественное, непростительное, несправедливое противостояние мучило ее наяву и во сне, — хотя, впрочем, она была настолько растеряна, что уже не могла понять, во сне или наяву происходит все, что делается вокруг. В сновидении действительность проявлялась в образной форме, и обретало плоть все то, что в реальности делалось пока еще скрыто, замаскированно и как бы само собой или чему суждено было случиться несколько позже. Но Нато уже никакими силами не могла противиться своему замыслу и, беспомощно барахтаясь, бессмысленно суетясь, стремилась, подхваченная им, к пропасти, как щепка в потоке. Во сне Нато видела себя в подвенечном уборе и так нравилась себе, так гордилась своим замужеством, что готова была влезть в зеркало, кокетничала, строила глазки собственному изображению, говорила нарочно: «На что я похожа! Боже, какое страшилище!» И когда подружки-гимназистки поднимали шум: «Не говори глупостей, нам бы хоть немножко походить на тебя!» — хохотала от души и вертелась волчком перед трюмо. Дарья, начальница гимназии и гимназическая уборщица ходили вокруг нее и поправляли складки у нее на платье. «Она всегда была такая неугомонная», — говорили они друг другу и все снова и снова оглаживали ее развевающееся платье. «Де-юре. Де-юре!» — кричал отец Нато смущенному полицмейстеру, стоящему рядом с руками, скрещенными на животе. На голове у отца Нато кудрявился пудреный парик, черная мантия волочилась за ним по полу, как будто он не замуж выдавал свою дочь, а защищал ее на суде. «Скажите лучше, что будет, если он не вернется?» — смеялась Нато и показывала в зеркале язык стоявшему за ее спиной Андро. Андро был одет в офицерский мундир — новенький, с иголочки, сшитый по мерке, — и самодовольно хмурился. Он был похож скорее на старичка карлика, нежели на ребенка. Ему нравилось быть «офицером», и он стоял не шевелясь, чтобы не помять или не запачкать мундир, зацепившись за что- нибудь. «Напрасно ты так вырядился, сними мундир, не приедет твой отец», — поддразнивала его Нато и смеялась, смеялась от души — так ее забавляло сходство Андро с его вторым отцом. У Андро от сдерживаемого плача морщился подбородок; казалось, вот-вот он разревется, но тут на улице раздавалась барабанная дробь, разносился гром духового оркестра, и в ту же минуту полковник Везиришвили врывался на лошади на террасу. Глухо, неприятно отдавался стук копыт на деревянном полу; казалось, комья земли ударяются о крышку гроба. Полковник Везиришвили мотал головой, как лошадь, и кричал: «Честь имею! Честь имею!» На улице было полно солдат. И во дворе, по обе стороны усыпанной песком дорожки, выстроились шеренгами солдаты. На остриях сверкающих штыков были надеты померанцы. На каждом плоде было выцарапано сердце, пронзенное стрелой. Грохотали барабаны. Гремел оркестр. Лицо у Нато пылало, она была счастлива и в восторге зажимала себе уши. «Ну, зачем, зачем такое торжество», — притворно упрекала она Сабу Лапачи и гордо поглядывала на подруг-гимназисток, пока еще «маленьких», все еще «воспитанниц», сбившихся в кучку в сторонке, прижимающих к груди, вместо младенцев, растрепанные, запачканные чернилами учебники и отворачивающих, прячущих полные зависти глаза. «Подтверждаю. Публично подтверждаю», — спокойно, важно, как приличествовало его возрасту, говорил Саба Лапачи, и так же спокойно, степенно подставлял Нато согнутую в локте руку. Нато тотчас же повисала у него на руке, а другой рукой подносила веер к лицу, стараясь не засмеяться. «Я только для спасения сына… Чтобы обмануть полицмейстера», — говорила Нато, прикрываясь веером, чтобы никто другой не услышал, и взглядом показывала сыну, чтобы он шел следом за ней, не отставая. Подбородок у Андро был задран жестким воротником мундира, и от этого он казался еще более надутым и горделивым. «Поглядите- ка на этого негодника!» — потешалась Нато, смеялась от души, закрываясь веером. «Урааа!» — орали выстроившиеся шеренгой вдоль дорожки, усыпанной песком, солдаты. Высоко на смоковнице сидел десятилетний Гела в коротких бархатных штанишках и полосатой рубашке и, раскачиваясь на шелестящей, скрипящей ветке, кричал в точности голосом полковника Везиришвили: «Честь имею! Честь имею!» И вдруг — это было главное в сновидении Нато — окошко в глухой стене раскрывалось и оттуда низвергался целый дождь цветов. «Вот видите, моя взяла, вышло по-моему!» — кричала Нато высунувшейся из окна госпоже Елене и ловила в воздухе цветы, которые та бросала, — но почему-то это ей не удавалось, белые, мягкие цветы таяли у нее в руках, как огромные снежинки. «Ждут и мертвых! Ждут и мертвых!» — кричала госпожа Елена и посылала Нато обеими руками воздушные поцелуи. Перед зеленой калиткой на улице стоял черный катафалк, но это нисколько не удивляло Нато — словно так и полагалось, словно катафалк был свадебной каретой, а не похоронными дрогами. «Ну вот, подумаешь, большое дело! Вот оно, ваше законное счастье», — говорила Нато, садясь в катафалк. Перед нею сидел затянутый в мундир сын, рядом — одетый в такой же мундир жених. У ног ее валялся мертвый лебедь с неуклюже изогнутой, длинной, грязно-белой шеей. Нато закрывала лебедя полой своего платья, заталкивала его ногой под сиденье, чтобы никто его не увидел, но мертвый лебедь упрямо полз вперед, трясся, как живой, вторя толчкам катафалка, и смотрел на Нато открытым, блестящим, как пуговица, глазом. У Нато от страха замирало сердце, а катафалк катился вперед, копыта били по асфальту, и Нато поминутно забывала, куда она едет и зачем сидит в катафалке. Дорога не кончалась, из окошка катафалка виднелись все одни и те же дома, все одни и те же лица. Прохожие останавливались на тротуаре, показывали ей язык, делали ей непристойные знаки. Об окошко катафалка ударялись, как испуганные заблудившиеся птицы, то цветы, то комья грязи. А катафалк катился, катился — словно не продвигался вперед, а объезжал по кругу цирковой манеж, чтобы показаться каждому зрителю, чтобы проехать перед каждым зрителем. «С несчастьем вас! Поздравляем!» — кричали прохаживавшиеся перед кондитерской проститутки. «Свечка догорает. Свечка догорает. Свечка догорает», — пели, высыпав из духана, пьяные гуляки. И вдруг она сама начинала подтягивать поющим. И не только она — все вокруг пело: копыта лошадей, колеса катафалка, распахнутые настежь окна, парадные, витрины в один голос повторяли вслед за нею: «Свечка догорает, свечка догорает, свечка догорает. Молодой мальчишка вор у мамочки родимой умирает…» И Нато просыпалась вся в поту, потерянная, опустошенная. Она сразу принималась шарить, как слепая, около себя и, лишь нащупав теплое тельце Андро, немного успокаивалась. Сидя в постели, она смотрела как завороженная на чуть проступающее в темноте окно, обманутая явью не меньше, чем сновидением. Мгновенное отрезвление наполняло ее все снова и снова тягостным чувством вины, убеждало ее еще раз в полной ее беспомощности, и если бы рядом с нею не было маленького сына, она, наверно, единожды и бесповоротно осуществила бы на деле то, что тысячекратно уже разыгрывала в воображении, — покончила бы со своей жизнью так, как это делали, попав в ее положение, женщины в романах. Да, да, приняла бы отраву или повесилась бы, и потом уж ей в самом деле было бы безразлично, перевернется все в мире или останется как было, изменится ли что- нибудь, хоть что-нибудь. Собственное бессилие бесило ее, и она готова была махнуть рукой на все: на жизнь Андро, память Гелы, ожидание Сабы Лапачи, — на все, что до сих пор удерживало ее, обязывало ее мириться с беспомощностью; она с досадой думала о тех временах, когда наивно надеялась, несмотря ни на что, потрясти окаменевшие сердца своей смелой, самоотверженной, бескорыстной любовью; когда рассчитывала, что перед ней откроются все двери, ведущие к Геле, и все законы, сочиненные и установленные без учета любви, подвергнутся срочному пересмотру. Но жизнь оказалась намного сильнее и намного упорнее, чем она; и это было вполне естественно: где уж какой-то глупой девчонке тягаться с жизнью! Но всего больше потрясло Нато сделанное ею открытие, что жизнь не стоила любви и, тем более, жертвы: одна пугала и раздражала, а другая успокаивала и отвлекала. И поэтому оказывался глупцом из глупцов тот, кто в этой бездушной, грубой, скотской жизни думал о самопожертвовании, а не о спасении. Уважения и почета заслуживал именно тот, кто ни перед чем не останавливался в своем стремлении выжить, кто всеми силами старался всплыть на поверхность жизни — хотя бы ценой своей совести и жизни других. Те, кому это не удавалось, считались ни на что не годными, растяпами или дураками и могли рассчитывать в жизни лишь на презрение и насмешки. Ну, а если жизнь в самом деле была такой, если это и только это называлось жизнью, то зачем изводилась и терзала себя Нато? Зачем ее мучили угрызения совести, зачем она считала себя виноватой как перед Гелой, так и перед Сабой Лапачи? Пусть лучше
Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату