твоей совести, поить твою дочь этой отравой или не поить. Прежде чем разлить водку по стопкам, Димитрий поднял бутылку на уровень глаз, встряхнул ее и посмотрел на свет, словно проверяя, не обманывает ли его Дарья. На сжатых его губах играла вызывающая улыбка. Нато по-прежнему выпила водку одним глотком, но на этот раз с явным неудовольствием. Она сосала лимон, чтобы отбить неприятный вкус. «Я тоже хочу! Я тоже хочу!» — кричал Андро. «Отсохни у тебя рука, если дашь водки ребенку!» — волновалась Дарья. «От двух капель ничего с ним не сделается, даже полезно для желудка», — пугал жену Димитрий, не глядя в ее сторону, но чувствуя и без того, что она готова вскочить, броситься в бой. «Давайте выпьем теперь за мое будущее счастье», — сказала вдруг Нато. За столом снова воцарилось молчание, как незадолго до того, когда Нато объявила, что сегодняшний обед — поминки по Геле. «Что вы словно язык проглотили, разве я что-нибудь особенное сказала? Или вы не знали, что я выхожу замуж?» — улыбнулась простодушно Нато. Андро испугался так, как если бы кто-то вдруг забарабанил к ним в окно среди ночи, но скрыл испуг, притворился, что ничего не слышал, и занялся снова бутылкой с огурцом. Опрокинув ее горлышком вниз, он вытряхивал капельки из бутылки себе на язык. Длинная прозрачная капля свисала из горлышка, похожая на слезу. «У меня будет законный муж, у Андро — законный отец, — продолжала Нато с простодушной улыбкой. Она бросила быстрый взгляд на Андро, но тотчас же отвела глаза. — И вы раз навсегда избавитесь от стыда», — чуть помедлив, закончила она. «Мы ничего не стыдимся. И нам никто не нужен», — буркнул Димитрий. «Как это — не стыдимся? Как это — не нужен?» — набросилась на него Дарья. Лицо у нее горело, волосы растрепались — минутная, неосознанная до конца надежда сделала ее похожей на безумную. Пальцы ее прижатой к боку руки были скрючены и растопырены, как когти готового к схватке зверя. Нато по-прежнему простодушно улыбалась. Ей нравились и растерянность отца, и смятение матери, хотя ни того, ни другого она не принимала близко к сердцу; просто ей стало гораздо легче, чем было до того, как она объявила о своем замужестве; как будто ей сделали после отравления промывание желудка и удалили главную порцию яда, — в самом деле, с того вечера, когда она заметила свет в окне Сабы Лапачи, Нато была как отравленная, и не потому, что увидела вдруг в своем замысле что-нибудь унизительное или оскорбительное для себя, а потому, что все теперь потеряло значение: и любовь, и замысел, и госпожа Елена… Все это было ей нужно лишь постольку, поскольку означало еще не утраченную, не разорванную связь ее с Гелой, а возвращение Сабы Лапачи явилось лишним подтверждением того, что Гела больше не существовал. И, таким образом, теперь уже не имело никакого значения, станет ли она супругой Сабы Лапачи, или кокоткой, любовницей сильных мира сего, или попросту портовой проституткой, игрушкой и забавой моряков и путешественников. И, разумеется, полицию перестанет интересовать, кто отец ее незаконного ребенка, так как сын умершего отца вырастет таким, каким его сделает созданная для него матерью среда: или он станет офицером империи, как его отчим, муж его матери, или, как ее любовники, займется с самого начала стяжательством, будет наживать богатство и почести, или, наподобие случайных ее клиентов, будет пропадать с утра до вечера и с вечера до утра в духанах, выглядывая оттуда на улицу лишь изредка, на минуту, только для того, чтобы опорожнить мочевой пузырь и приставать с пьяными мерзостями к проходящим по улице девушкам. Возвращение Сабы Лапачи не обрадовало и не огорчило Нато, потому что в действительности Саба Лапачи не имел никакого отношения к ее жизни; она и Саба Лапачи существовали в разных временах, и вполне возможно, что он вообще не замечал ее, во всяком случае не видел в ней женщину, когда приходил к ним в гости (что случалось редко), — посланец далекого, библейского прошлого, да, далекого библейского прошлого, после ухода которого неизменно овладевало всем домом тоскливое, расслабляющее ощущение бесконечности времени, усталости, обреченности, столь же чуждое всему существу Нато, столь же неприемлемое для нее, как… как для Гелы тюрьма. Именно это ощущение — бесконечности времени, усталости и обреченности — возникло у Нато, когда она увидела свет в окне Сабы Лапачи; но она тут же поняла, что это ощущение угнездилось в ее душе еще раньше, до того, как в окне Сабы Лапачи зажегся свет. С того дня она больше ни разу не подходила к дому, где жил Саба Лапачи. Ее нисколько не заботило, что скажет Саба Лапачи полиции. Но сейчас она чувствовала себя более виноватой перед ним, нежели раньше, когда Саба Лапачи вообще существовал лишь постольку, поскольку был необходим для ее ребяческого замысла; как существует бог, для всех одинаково недоступный и одинаково незримый, о котором вспоминают, только когда отрезаны все пути, и у которого просят только того, чего сами не могут, бессильны достичь; так как бог на то и бог, что его ничто не связывает с человеком, последней надеждой и прибежищем которого он остался, — ничто, кроме наивной, дерзкой, упорной требовательности этого человека. Да, бог на то и бог, что не принимает никакого участия в твоей личной жизни, в твоей судьбе, пока у тебя еще есть личная жизнь и ты можешь так или иначе справляться с жизненными трудностями; но если твоя личная жизнь становится предметом чужого любопытства, когда в ней копаются другие, когда из-за тебя самые близкие и дорогие тебе люди оказываются в опасности, то не имеет уже никакого значения, кто явится для тебя богом или недоступным, незримым духом, перед которым ты можешь смело исповедаться в том, в чем тебе трудно признаться родителям, навязать ему то, что сама считаешь низостью и именно потому выносишь на божий, а не на человеческий суд. Но Саба Лапачи был обыкновенным человеком, с обыкновенным человеческим самолюбием, достоинством, нравственностью, и никто не имел права требовать от него сверхчеловеческого, нечеловеческого понимания, чуткости, безразличия или даже полного равнодушия. Нато все думала, что пойдет к нему, все объяснит и попросит прощения, но в последнюю минуту, когда представляла себе его печальный взгляд и грустную улыбку, силы покидали ее. И все же надо было пойти к Сабе Лапачи, притом до того, как полиция вызовет их обоих для очной ставки; тогда уже просьба о прощении не имела бы никакой цены. Нато чувствовала это, и это еще больше растравляло ее. «Он, пожалуй, староват, но это тихий, спокойный, порядочный человек, — продолжала она беспечным тоном. — А главное, любит и уважает меня. Если, говорит, не выйдете за меня замуж, наложу на себя руки. — Нато почему-то засмеялась. — Между прочим, вы его знаете», — добавила она быстро. «Ты шутишь или правду говоришь?» — взмолилась Дарья. «Правду. Чистую правду, — вспыхнула Нато, не выдержав собственного притворства. — Почему ты думаешь, что я шучу? С чего мне шутить? Разве невозможно, чтобы на мне кто- нибудь женился?» — «Как это — невозможно? Да не то что ты…» — от волнения у Дарьи отнялся язык. «Не то что я, а похуже меня выходят замуж, правда? — желчно улыбнулась Нато. — А есть кто-нибудь хуже меня?» — «Разве я это говорю? Почему ты понимаешь все мои слова наоборот?» — совсем расстроилась Дарья. Изо всех сил прижимая к боку резиновую грелку, она растерянно смотрела на мужа. Димитрий был уверен, что Нато шутит, что она просто захмелела от выпитой водки и что наивность матери подстегивает ее, заставляет путаться в собственной выдумке; через минуту она рассмеется от души и скажет Дарье: «Не надо верить всему, что сорвется с языка. Нельзя же так жить». «Сперва спросим ее хоть из вежливости, за кого она собралась замуж, а потом станем укладывать приданое», — сказал он жене. «А ты помолчи. Ты помолчи», — снова распалилась Дарья, хотя сразу поняла, что Димитрий прав: замужество — это, конечно, хорошо, но ведь не отдадут же они дочь за одноногого Косту только для того, чтобы у нее был законный муж? И Дарья снова впилась в дочь беспокойным, ожидающим взглядом. «Ах, за кого я выхожу замуж? — протянула Нато тоном избалованного ребенка. — Так за кого же? Ах, да! Вспомнила. Что вы скажете о господине Сабе Лапачи? Мне кажется… Брось ты бутылку!» — прикрикнула она вдруг на Андро и зажала руками уши, словно испугавшись собственного голоса; подбородок у нее дрожал, она смотрела в потолок, чтобы скрыть внезапные слезы, но их оказалось все же больше, чем могло уместиться под ее веками, и слезинки одна за другой медленно поползли по ее щекам. Димитрий растерялся, от жалости к Нато у него сжалось сердце. Он почуял беду, как охотничья собака — зверя, и безотчетным, судорожным движением дрожащих пальцев принялся собирать в кучку крошки на скатерти. Это уже не походило на игру, и опьянение тут было ни при чем.
Нато казалась скорее побитой, нежели пьяной; она смотрела на потолок, хлюпая носом, как простуженный ребенок, и подбородок у нее дрожал все сильней. Так же, как остальные, она была в смятении и нетерпеливо старалась преодолеть внезапную слабость, чтобы опять спрятаться в надежную раковину притворства. Димитрий почувствовал это и счел своим долгом помочь дочери. Он принял беззаботный вид, улыбнулся и сказал как бы между прочим, однако охрипшим от волнения голосом: «Саба Лапачи хороший человек, но не думаю, чтобы ему требовалась жена». Нато улыбнулась. Она все сидела, уставясь в потолок. «Он не кажется старым оттого, что худ и тонок, как ящерица, а то ведь ему лет за триста, наверно», — продолжал Димитрий. Нато снова улыбнулась. Димитрий почувствовал, что Нато благодарна ему; у него стало легче на сердце, хрипота исчезла, и он, разохотясь, вспомнил даже, как сидел на коленях у Сабы Лапачи, полусонный, со скрюченными от страха пальцами ног; как Саба Лапачи вертел у