существования, в будущее верилось, как в завтрашний день, а влюблялись мы прекрасно, как в сказке, либо как в балете, не ведая пи греха, ни, понятно, ответственности.
Выплачивание долгов — и ничего больше тебе не светит, и все уже было, и получше, чем может быть; а чего не было, так то уже и неинтересно...»
Так думал Ваганов в поздний ноябрьский вечер серого и сухого дня, дня металлически тусклого и холодного, без причины раздраженный, наделавший глупостей, близкий от этого к настоящему отчаянию.
Домашних он разогнал; хорошо зная его настроения, никто в комнату, где, включая и выключая настольную лампу, сидел угрюмый Ваганов, не входил; голоса слышались то из кухни, то из гостиной: семья жила без него, наверное, даже не нуждалась в нем.
...Но может, хоть что-то было в этот день?
Да ничего, ровным счетом ничего!
Ничего не было, ничего не случилось, в том-то и дело, что ничего, ничегошеньки!
И не должно было случиться!
«Мы прилагаем столько усилий, чтобы о нами ничего не случилось,—снова сокрушался Ваганов,— столько всяких мер, предосторожностей, даже учреждений воздвигнуто для этого,—а потом жалуемся, что нам скучно. Нам хочется, чтобы что-то случилось...»
Ну так вот: ничего не случилось ни в эту неделю, ни в этот месяц, ни, кажется, в этот год — и не могло случиться.
Он ходил на службу; вставал в семь, совершал десяток-другой привычных автоматических движений; выходил из дома: стандартный сорокапятилетний мужчина в костюме и галстуке, седоватый, с непроницаемым, как у всех в его возрасте, лицом.
Стоял на автобусной остановке, видел знакомых по каждому утру людей, перевернутую, как всегда, мусорную урну, объявления на столбе: «Продается...», «Меняю...», «Требуется...», «Ищу...» На большинстве объявлений было написано «Срочно!»
Ветер гнал по асфальту сухие желтые листья, катил окурки сигарет.
Подходил автобус, люди отворачивались от пыли, которую он принес с собой, двери автобуса отворялись...
Ваганов отъезжал от дня, день оставался здесь, у его дома, в его пустой квартире. Он обгонял на автобусе неторопливое его течение, похожее, наверное, на течение широкой реки, на рост травы, на движение часовой стрелки. Потом он вообще забывал о нем в спешке и суете дел. Вечер приходил неожиданно. Окно темнело, и Ваганов понимал, что еще один день прошел. И день казался Ваганову потерянным, он не воспользовался днем как надо, ничего не извлек из него.
Дни проходили мимо, он к этому привык и будущие дни будут идти мимо, вернее, он будет проноситься мимо дней, как мимо островов, спеша куда-то— куда?, летя куда-то — куда?, прилипая взглядом к остающемуся позади, за окном автобуса, так и неузнанному или обезличенному им дню...
Он выплачивает долги! Долги, которых понаделал в молодости, когда все давалось задаром, когда так легко было быть счастливым.
Счастливым... Тогда, например, у Ваганова были друзья. Как это много,— неожиданно открывает он,— иметь друзей! Не приятелей, не собутыльников— эти ищут давным-давно потерянную дружбу и утраченную способность дружить и находят ее суррогат только во хмелю, когда сняты с души замочки и цепочки, даже те, что не нужно было снимать... а просыпаются еще более замкнутыми, чем прежде, с червем раскаяния, грызущим за вчерашние откровения.
Уже давно Ваганову чего-то не хватает —он раздражен, что-то все варит, варит в себе — ядовитое; жена говорит, что у него «тоскливо-злобное настроение». Ну, это термин ее профессии, она психиатр. Но она не копнет глубже, не заглянет за табличку, которую навесила, чтобы найти причину тоскливо- злобного... Ваганов недавно понял, чего ему в последнее время не хватает, как организму может недоставать кислорода, или витаминов...— ему недостает — чтобы дышалось ровнее, чтобы дыхалось! — друга!
Хорошо дружится в детстве, прекрасно — в юности! Друг — не попутчик; друг... это второй ты — как еще можно назвать друга?
Счастлив тот, кто сохранил старого друга на всю жизнь.
Жена его не заменит. Может быть, это и бывает иногда, но редко. Жене и не все скажешь, не во всем сознаешься, да и не так поймет она, как поймет друг, а ведь есть вещи в душе, предназначенные только другу.
В каждый отпуск Ваганов едет в те города, где жил раньше. Почему ему нужны эти города, зачем его так тянет туда? Он бессознательно ищет то, что оставил или потерял там,— старых друзей!
В дружбе у человека такая же потребность, как в любви.
Счастлив тот, повторяет Ваганов, кто сохранил старого друга на всю жизнь!
Друг, исповедник — это, наверное, одно из условий человеческого существования...
С возрастом что-то происходит со всеми нами — мы уходим в семью и работу и теряем друзей, уходим, не простив каких-то ошибок, в разные стороны и мучаемся от одиночества, и жена не спасает от него. Да, это, наверное, возрастное - как отложение солей или жирок на животе...
Ваганов вспоминает своих друзей. Правильно: дружба в юности походила на любовь — они с Шуркой и дня не могли провести врозь.
Когда Ваганов попал в армию, в письмах к Шурке было отчаяние разлуки. Зато встретившись после четырех лет, они разошлись в один день, почувствовав, что каждый стал другим человеком.
Следующая дружба, начавшаяся в армии, была сдержаннее внешне, но, понимает сейчас Ваганов, прочнее. Мужская дружба. Они тоже оказались в конце концов в разных городах.
А в еще одну дружбу вклинилась женщина...
Последний же друг и предал, и «продал» Ваганова: Он был болезненно подозрителен — маленького роста, некрасивый и недобрый, в детстве, видимо, часто всеми битый, а потом так часто предаваемый и продаваемый, до воя поволчьи одинокий, закомплексованный с ног до головы,— заподозрив Ваганова в измене, в предательстве, по-волчьи же поспешил с ним разделаться — первым...
После этого Ваганов уже ни с кем не дружил. Никого близко к себе не подпускал, ни к кому всерьез не тянулся. Даже не так: он и потянулся бы или открылся, но очень уж многие в его возрасте сдержанны, закрыты, прочно замкнуты на замочки; как в сейфах, держат, может быть, недорогое, да свое, тщательно отобранное, бережно охраняемое, ни чужой критике, ни собственному пересмотру не подвергаемое. Как осторожны в его возрасте мужчины, с каким недоверием, с какой неохотой, без веры, приоткрывают то свое что до донышка известно и понятно старому другу и что не боясь распахивают перед ним!...
Автобус останавливается — Ваганов чувствует короткое беспокойство: пропало движение, к которому он уже привык. Зато пошла, заторопилась, полетела вслед за автобусом мысль.
...Нет-нет — все, что могло быть хорошего, было в молодости! Дружба, любовь, мечты, надежды — весь этот юношеский набор счастья... Что ему осталось от всего? — Работа. Что он сейчас? Просто машина. Заведенная машина. Точнее, ежедневно заводимая — работой, семьей, собственным и жениным честолюбием — машина. Ваганов выплачивает долги. Он дает возможность испытать все «задаром» дочери, которая в свое время тоже будет отрабатывать долги. И так далее. Встречаясь, они, люди одного возраста и примерно одного должностного уровня — ездят в автобусе, — ревниво оглядывают друг друга: как одеты, как выглядят, чем отличаются. Он стал замечать, что все они — прежде всего страшно похожи друг на друга. Как солдаты. Как машины.
От автобусной остановки, где Ваганов выходит, до его службы около полукилометра, десять- пятнадцать минут ходьбы. Дорога идет через парк. Это последние «свободные» его минуты. Он идет не торопясь, смотрит по сторонам, разглядывая клумбы, скамейки, каштаны, кусты снежноягодника и жасмина, причесанную граблями редкую и сухую траву.
Проходя по чистому утреннему парку в эти последние нерабочие пятнадцать минут, он особенно внимателен и пристален — словно надолго прощается с ним.
Он видит лежащий на земле только что выпавший из скорлупы каштан —два зеленых ежика скорлупы валяются рядом.
Каштан так хорош, что похоже, будто кто-то обронил его, и нельзя пройти, чтобы не нагнуться и не