тоже сглатываю — и тут же чувствую, как кожу у меня на животе сильно дергает. Примерно в том месте, где была рана. Была. Я чувствую, как кожа напрягается, срастается. Француженка находит лужицу, блестящую в лунном свете. Это нетрудно. Лужи повсюду — для моих новых глаз они полыхают огнем. Она моет руки, потом — то, что будет моим последним шрамом. Мой новый пупок. Глазастая Исузу попала своим хлебным ножом как раз в это место.

После этого мы играем в шарады.

В лунном свете, в самом центре Франции, в самый разгар Второй мировой войны, когда где-то вдали видны вспышки миномета, французская вампирша со стажем и созданный ею сосунок-американец играют в угадайку. Первое слово — два слога. Она указывает на восток, затем изображает восход солнца, медленно поднимая кулак по дуге над горизонтом, образованным ее другой рукой. Она изображает «смерть», душа себя обеими руками.

«Прячься». Мою куртку она поднимает над головой, словно укрываясь от дождя. «Спать»: голова склоняется на подушку из двух компактных рук.

Я киваю, киваю, и киваю снова. Солнечный свет убьет меня. Понятно.

— Значит, теперь я что-то вроде Дракулы? — спрашиваю я, и она кивает: «да».

Поднимает палец: «но». Мотает головой: «нет».

Таким образом я вроде как Дракула, но не совсем. Для меня губителен солнечный свет. «Как насчет крестов? — спрашиваю я. — Насчет чеснока?»

Но она только улыбается, обнажая свои собачьи клыки, потом убирает волосы у меня со лба. Наклоняется и целует — туда, где еще остались пятна моей крови. Снимает свои темные очки, показывая черные — сплошь черные глаза. Моргает, шепчет: «Bonjour», а потом исчезает по-французски — уходит в то самое никуда, из которого пришла.

Вот как она все оставляет — вот как она оставляет меня не умирающим в самой середине Второй мировой. Не умирающим, но с тысячей вопросов.

Могу ли я во что-то превратиться? Отражаюсь ли в зеркале? Почему все кажется настолько ярким, хотя еще ночь? Могу ли я молиться, если захочу? И кто ответит на мою молитву?

Моя спасительница обучила меня по программе минимум. Я узнал то, что должен был знать, чтобы пережить свой первый рассвет. Остальное мне предстояло выяснить самостоятельно. Она не была жестокой — просто экономила время. Я должен был знать, что убьет меня наверняка, и она сказала мне это. Что касается всего остального… остальное не страшно, какие бы мифы ни создавал Голливуд. Таким образом, меня ждал целый ряд приятных неожиданностей. Быть неуязвимым для пуль? Это заставило меня улыбнуться в первый же раз, когда это пригодилось. Чеснок? Кресты? Как вы собираетесь жить в Европе и никак с этим не сталкиваться? Итак, просто прелестно: знать, что всего этого не будет, и обнаружить, что пялишься на своего недавнего спасителя, хотя не лезешь к нему с поцелуями. Вот так происходило мое обучение на вампира: сначала «упс!», потом «ох-х-х», потом «класс».

А как насчет остальной части остального? Как насчет того, чтобы научить меня добывать себе еду? В этом отношении фильмам можно было доверять. Не то, чтобы мне пришлось бежать в кино, чтобы понять, как и что сделать. Когда вы достаточно проголодались, ваше тело само вам все скажет. В конце концов, грудничков никто не учит сосать материнскую грудь.

Я забыл про календарь.

Я перестал жить днями и бросил их считать. Я был бессмертен — так что мне время? И, так или иначе, я был очень занят, изучая свод правил и привилегий, которые получил в связи с продвижением по пищевой цепочке. Когда похолодало, с моим дыханием не случилось ничего особенного. Вернее… как посмотреть: воздух выходил у меня изо рта таким же невидимым, как и в теплую погоду. Когда пошел снег, снежинки ложились на мою кожу и не таяли — это немного сбивало с толку, но я не задумывался, почему это происходит. Я не считал это напоминанием. Я не думал, что это ключ к пониманию грядущих событий.

Итак, первые несколько месяцев моей жизни в качестве вампира прошли тихо и гладко, в блаженном неведении. Слава богу, была война. Я знал, кто мой враг, и американское правительство искренне желало, чтобы я уничтожал этих врагов. Уничтожение противника позволяет заодно решать проблему питания? Прекрасно, значит, я разом убиваю двух зайцев. К тому же война оказывается довольно забавной штукой, когда вам не приходится беспокоиться о пулях. Когда единственное, что может прервать ваш славный путь — это мощный взрыв. О, не сомневайтесь, я не стал бы лезть под пули. Одна хорошая очередь из автомата — и вы увидели бы на моем теле четкую пунктирную линию. Но в общем и целом… я стал несколько лучше относиться к войне.

До тех пор, пока…

Юридически я находился в самовольной отлучке, но продолжал выполнять свой долг — по крайней мере, по ночам. И вот однажды я подкрадывался к своему soup du jour[18] — своей маленькой порции Sauerkraut,[19] отбившейся от своих. Он просто сидел в своем окопчике, весь дрожа, в своем шлеме, похожем на головку члена, и шептал что-то по-немецки. Думаю, он проклинал себя за то, что имел глупость заблудиться, но пока тихо. Слишком тихо для ушей смертного, но… сегодня не твой день, приятель. Или не твоя ночь. Nacht.[20]

Я как раз произносил это про себя: «это не твоя nacht», когда уловил в той тарабарщине, которую шептал немец, то же самое слово, которое только что прозвучало у меня в голове:

Nacht.

Это было сказано нараспев — все так же тихо, но… Он пропел его. На мотив «Тихой ночи».[21] Я запомнил мотив и запомнил тот день.

Вернее, ночь. Nacht.

Я сделал так, чтобы немного лунного света попало туда, где его голова прикрепляется к телу.

И… да, знаю, я уже говорил вам: я ошибся в выборе метода. В этом не было необходимости, это было непрактично. К тому же задача значительно осложняется, как при попытке пить из садового шланга, в котором слишком большой напор воды. Но я ничего не мог поделать. Если бы он оказался радистом, я бы отшвырнул его в другой конец окопа или разбил рацию кулаком. «Ломает комедию».

Вот что сказала бы толпа — толпа любит судить о чувствах других. Они сказали бы, что на самом деле я лупил не его, а себя, что именно себе я пытался оторвать голову. И они были бы правы. Отчасти. Я был разъярен, потому что забыл о Рождестве, а этот тупой нацист помнил… при том, что у меня было больше оснований помнить о Рождестве, чем у кого бы то ни было. И я вспомнил папу и то, что он умер, а я не умер и не умру.

И никого не было.

Никого, за исключением меня и мертвого нациста, лежащего на заснеженной земле под переполненным звездами небом. И когда у меня из глаз потекли слезы, я не стал их сдерживать. Я предоставил своим слезам окрашивать снег в багровый цвет — там, где этого еще не успел сделать мой обед. И когда мои кровавые слезы начали замерзать у меня на лице… да. Вот почему я не плакал на могиле отца. Вот почему оставлял это для ванной, смывая и смывая звук, заставлявший меня проклинать свои глаза. Я просто не хотел получить обморожение.

Только и всего.

Теперь это не имело значения. Пули ничего не могут мне сделать, а значит и мороз, черт подери, тоже. О чем я подумал — так это о своем тепле и о том, как по-дурацки, впустую, я растрачивал его до сих пор. Теперь снег даже не таял на моей коже, и мое дыхание не затуманивало холодный ночной воздух. Теперь я был просто рептилией, хладнокровной и жестокой, и холод мне был нипочем.

— Мне было всего тринадцать, — шепнул я мертвому нацисту, звездам и снегу. — Черт бы вас подрал, — добавил я, не имея в виду никого, кто может услышать молитву вампира.

Некоторые критики думают, что «Франкенштейн» — роман автобиографический. Они ссылаются на то, что мать Мэри Шелли умерла, давая жизнь ее дочери. Предполагается, что Мэри воспитывали так, чтобы она чувствовала себя чудовищем. Чудовищем, которое убило своего создателя и растет, презирая собственное существование, не связанное с собственным прошлым, не способное оплатить свой долг. Хорошая теория. А вот другая.

Возможно, «Франкенштейн» — роман о том, как человек растет. Достигает половой зрелости.

Вы читаете Обращенные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату