Возможно, о внезапно обнаруженной способности власти дарить жизнь и непонимании того, что с этим делать. Этого у доктора Франкенштейна не отнять. Значит, мотив роста. Но и про чудовище там тоже кое- что есть. Вы чувствуете себя конгломератом несогласованных частей. Шелли написала о своем чудовище невинной молодой девушкой, ей было лет двадцать. Кто из нас не был хотя бы немного чудовищем, переживая известные изменения: ломается голос, волосы начинают расти из самых неожиданных мест, вас переполняют новые незнакомые прежде желания? Чудовище.
Вот чем я чувствовал себя под молчаливым, оценивающим взглядом звезд. Я чувствовал себя чудовищем. До сих пор этого не было. Я считал себя чем-то вроде героя войны. Я считал себя хорошим парнем, который хорошо делает то, что полагается делать хорошему парню — в буквальном смысле слова зубами и когтями крушит военную машину нацистов. Я был этаким Сержантом Йорком[22] с клыками. Но пришло Рождество — едва-едва не пришло незамеченным, неотмеченным, неомраченным… и вот…
Я — Франкенштейн. Я — Дракула. Я… как его, блин… Человек-Волк.
Каждый вампир проходит через нечто подобное. Все это связано со смертью. Со смертью, с теми, к кому она приходит, и к кому больше не придет никогда.
Чудовищное ощущение. Вот что происходит, когда вы наблюдаете за смертью, исчезающей в зеркале заднего обзора, и не замечаете здоровенной фуры, доверху груженной горем, которая несется прямо на вас. Вампирам это знакомо. Вампирам приходится с этим столкнуться — кому раньше, кому позже. Но все мы прошли через этот период ретроактивного горя. Его называют по-разному — печаль вампира, скорбь, синдром выжившего вампира, но все сводится к одному. Представьте, что вас охватывает скорбь, снова и снова, совершенно внезапно — по каждому, кого вы любили в своей жизни и кто умер. Представьте, что каждый удар становится тяжелее, чем в первый раз, потому что теперь вы знаете больше. Вы больше не верите в неизбежность смерти — вас на это не купить. Вы знаете, что жизнь и смерть — это вопрос выбора.
А теперь выбирайте…
Я разглядываю Исузу, которая склонила голову к стеклу дверцы моего автомобиля, точно на прозрачную подушку. Прозрачную, но затуманенную: она дышит на него, похрапывая, как все маленькие девочки. Словно кто-то пилит малюсенькие пробковые чурбачки. Смотрит свои золушкины сны о чудесном спасении мамы и невообразимом дворце без грязи, куда я перенесу ее. Как обещано. Это помимо телефона, который зазвонит, как только ситуация прояснится.
Глядя на нее, я вспоминаю наклейку на бампере, которую мне частенько случалось видеть. В те времена я отращивал волосы, чтобы они падали мне на глаза, пряча их от всех двухцветных глаз, которые попытаются разглядеть получше, что это со мной не так. Наклейка на бампере касалась одного аргумента, к которому мы больше не прибегаем. Один из тех аргументов, который приводят люди с двухцветными глазами, когда теряют лицо и начинают беситься по этому поводу.
Вот что было написано на той наклейке. Вот что пришло мне в голову, когда я наблюдал за спящей Исузу. И знаете, только теперь я смог улыбнуться сам себе.
Это именно то, что ты думаешь, детка.
Выбор.
Единственное, от чего сходят с ума. Выбор и отказ от выбора. Когда вы сходите с ума, вы теряете способность отличать одно от другого. Хорошее от плохого. Любовь от ненависти. Разрешение потрахаться — от запрета.
После той нетихой ночи у меня поехала крыша. И когда это произошло, я перестал заботиться о том, как выглядит каска на голове моей жертвы — и есть ли у нее вообще какая-нибудь каска. Еще я перестал заботиться о разнице между умеренностью и избытком. Я начал убивать не во имя демократии или свободы, не ради пропитания, даже не ради того, чтобы остановить некое зло. Нет. Я убивал людей, потому что их можно было убить. Они предоставили мне эту возможность своей способностью довольно легко умирать, и я хотел увидеть то, чего у меня больше не было. Это было исследование. Обзор смертей. Я хотел видеть, какими становятся их лица, когда они становятся по-настоящему смертными, когда они встречают свою судьбу. И, подобно любому хорошему исследователю, я позаботился о демографическом разнообразии. Мое исследование включало немцев, американцев, союзников, врагов, мужчин, женщин, детей, одного пса, несколько лошадей. И в этих лицах было чертовски много всего, что я мог изучать. В лицах и паре глаз, воротах в мозг, которые могли закрыться.
Думаю, я искал кого-то, кто мог сказать мне то, что я должен был знать. У меня было несколько вопросов, на которые я хотел бы получить ответы. И у человека, который мог бы дать мне ответы, перед смертью должно было быть такое же лицо, какое было у моего отца, когда он умирал. Я искал, точно какой- то разочарованный принц, ищущий ножку, на которую налезет стеклянный шлепанец. И как только я найду такое лицо, я найду победителя. Я хотел заставить их дойти до последней черты, чтобы увидеть в каждом из их лиц лицо моего умирающего отца, а потом вернуть их обратно и задать свои вопросы. Жалеешь ли ты о том, что я вернул тебя? Если бы я был твоим сыном и не вернул тебя, простил бы ты меня? Часто ли посещал бы мои сны, представься тебе такой шанс?
Вот, думаю, каков был мой план, но что я мог знать? Я был сумасшедшим.
Я так никогда и не добрался до того чтобы задать свои вопросы. Вместо этого мои жертвы делали все, чтобы задать мне вопрос — при условии, что я не прокусывал им гортань, чтобы они не подавали голоса. И вопрос, который они задавали, был вполне закономерным. За что?
Тот, кто положил конец моему безумию, не спрашивал «за что?» Не умолял сохранить ему жизнь и даже не казался страшно удивленным. Когда я показал клыки и объяснил свои намерения, она просто сказала «Danke» и склонила голову набок, чтобы мне было легче попасть.
Мы сидели в ночном клубе, в каком-то баварском городишке. Городок пока не бомбили: он имел определенное стратегическое значение, поскольку здесь производили шоколад и фарфор. Я щеголял в форме немецкого офицера, который в ней больше не нуждался, и меня пропустили в ночной клуб, не задавая тех вопросов, которые обычно задают.
Мои обстоятельства решительно менялись к худшему. И это вынуждало меня с каждым разом все больше и больше рисковать на глазах публики. Почему? Кто знает? Возможно, я был чем-то вроде известного преступника, который по-настоящему желает, чтобы его поймали; говорю вам, возможно, я просто свихнулся. Так или иначе, я находился в помещении, где было полно немцев, неспособный сказать по-немецки что-то кроме самого необходимого — «Scheisse», «Nacht», «Danke», «Auf Wiedersehen». И что прикажете делать? Ничего особенного — просто совершить убийство на публике. Ради того, чтобы посмотреть, какие физиономии будут у всех этих наци с изысканными манерами, когда фонтан артериальной крови брызнет на их свежие белые скатерти. Ради того, чтобы усмехнуться. Ради улыбки. Ради короткого смешка.
Но она все испортила своим «Danke» и своей готовностью.
Она сидела за дальним столиком, освещенная только оплывающей свечой. Думаю, я выбрал ее из-за белизны ее кожи. Это сразу бросилось мне в глаза — точно засвеченное пятно на пленке, нечто более реальное, чем реальность. Остановившаяся во времени фотовспышка в комнате, полной тусклых луковиц. Вдобавок, это напоминало меня самого. Ее кожа была почти такой же бледной, как моя, и я чуть не упустил ее, решив, что это, должно быть, грим актрисы кабаре. Когда кусаешь через слой макияжа, ощущение омерзительное — во рту привкус прогорклого жира, словно имеешь дело с клоуном. Но потом я заметил струйки синеватых вен, проглядывающие сквозь кожу, и вопрос был решен.
Она. Ее. Ее, сейчас. У всех на глазах.
Рядом с ней стоял пустой стул, но она не смотрела на часы, не беспокоилась, не оглядывалась по сторонам, ожидая, что к ней кто-нибудь подсядет. Вместо этого она, казалось, разглядывала узор вен на тыльных сторонах своих рук, словно они внезапно стали такими же загадочными, как карта марсианских каналов. Певица перед ней пела какую-то ужасную немецкую песню об утраченной любви, но моя избранница, казалось, не испытывала по этому поводу никаких чувств, даже не замечала ее. Собственные таинственные руки представляли для нее намного больший интерес.
Я приблизился к ее столу со своим бокалом и своим недо-немецким. Когда она подняла на меня глаза, я молча сделал движение, словно представил ее своему напитку, потом вложил бокал в ее смертельно-