сидел, размахивая руками и покрикивая: «Ну, с горки на горку — дадим на водку!» Иван Софроныч, совсем высунувшись из окна в своей кацавейке, в совершенном восторге восклицал: «Прибавь ходу, прибавь ходу! Знай не плошай, с кем едешь, не забывай! шевелись, копайся, вперед подавайся!..» Дворня в свою очередь, покинув работу, предалась созерцанию. Всё вместе представляло довольно оживленную и оригинальную картину. Как вдруг посреди общего увлечения раздался пискливый и озлобленный голос:

— Господи! да никак тут все с ума сошли!

Все разом глянули по направлению голоса и смолкли. На тропинке, протоптанной между домом и кухнею, против самого Ивана Софроныча, лишившегося употребления ног, стояла необыкновенно худощавая, высокая женщина, с тощим, земляного цвета лицом, покрытым желтыми пятнами, с сверкающими глазами, в костюме не без претензии на щегольство: голова старухи была украшена высоким старинным гребнем, от которого ко лбу нисходил пробор в четыре пальца ширины, без малейших признаков волос, замкнутый с обеих сторон жидкими пуклями, так что голова старухи походила на детские креслы с высокой спинкой и точеными ножками. В руках у ней был палевый полинялый зонтик, который она старалась держать с грацией.

— Бессовестный! — заговорила она, обращаясь прямо к Ивану Софронычу, и вдруг закашлялась, причем высокая гребенка запрыгала у ней в волосах и бусы застучали на ее худой шее, как четки. — Бессовестный… кахи! каахи! каааахи! варвар! Жена умирает, жена зовет его, а он тут потешается! Глянь-ка, шутом каким нарядился. Да еще обманывает — в поле, видишь, ушел; и девчонку научил лгать… кахи! кахи!

— Не я, их высокоблагородие приказали ей…

— Их высокоблагородие! Нечего сказать, хороши и они тоже! Чем бы пример подавать, а вон гляди: в лошадки сам играть вздумал! Домой, озорница! — прокричала она, погрозив Насте зонтиком, и снова закашлялась: — Кахи! кахи! кахи! Будешь ты вперед обманывать!..

— Она ни в чем не виновата, — сказал Алексей Алексеич с необыкновенною кротостию. — Вы напрасно сердитесь, Федосья Васильевна; да и Иван Софроныч тоже не виноват; он хотел к вам идти, да я его не пустил: день сегодня хорош, видите, вот мы и вздумали пересмотреть да проветрить доброе!

— День хорош! Да кто вам сказал, что сегодня день хорош? А вот погодите!.. кахи, кахи, кахи! накажет вас бог, что вы обижаете больную, несчастную женщину. Недаром у меня сегодня всё утро поясницу ломило. Уж ничего так не желаю и желать не буду — как одного; чтобы вдруг да хлынул дождичек сливный…

Алексей Алексеич побледнел.

— Вы не шутя этого желаете? — спросил он и потянул в волнении кончик пружинки, торчавшей у него из прорванной подтяжки.

Иван Софроныч тем временем, подняв голову, пугливо всматривался в небо.

— А то как же! — отвечала злая женщина. — Вот и будет вам ваше доброе!

— А что, жена, ты не выдумываешь: поясницу точно ломило? — с болезненным страхом спросил Иван Софроныч свою хворую половину, которая давно уже всему околотку предсказывала погоду вернее всякого барометра.

— И еще как ломило! — с злобной радостью отвечала Федосья Васильевна. — Точь-в-точь как в тот день, когда у Захарова крышу снесло и пастуха Вавилу громом убило! кахи! кахи! кахи! Да еще, может, и посильней, — прибавила она, прокашлявшись.

Иван Софроныч и Алексей Алексеич с ужасом переглянулись.

— Вот уж не поверю! — сказал Алексей Алексеич, растянув быстрым движением пружинку и судорожно наматывая на палец тонкую позеленевшую проволоку.

— Пугает баба! — проговорил в ответ ему Иван Софроныч.

— Хорошо, будет тебе «пугает»! — возразила Федосья Васильевна, грозя зонтиком. — Вот промочит до нитки весь ваш хлам, так и будете знать. Да того ли еще вам надо! — продолжала она, ожесточаясь более и более. — Вишь, вытащили всё, чего-чего нет! нашли время! есть тут, чай, и такое, что гром небесный притягивает! Вот будет вам! кахи, кахи, кахи! (Гребенка припрыгнула, бусы подняли тревогу.) Пожаром погорите — ни кола ни двора не останется, — по миру с кошелем пойдете, да и меня пустите, сироту бесталанную, горемыку бесприютную… Кахи, кахи!

И она так закашлялась, что высокая гребенка выскочила из редкой косы и повисла в волосах. Через минуту кашель сменился громким истерическим плачем.

Приятели наши с трепетом слушали мрачную предсказательницу и по временам посматривали на небо. Но оно было ясно и чисто и ни одним облачком не подтверждало мрачных предсказаний злой женщины.

— Да врет же она, ваше высокоблагородие! — ободрительно произнес Иван Софроныч.

— Не будет! — порешил Алексей Алексеич и быстро размотал проволоку, потому что оконечность его пальца налилась кровью и отвердела, как пробка.

Они успокоились и пошли завтракать, оставив Федосью Васильевну в совершенном бессилии: гнев лишил ее даже голоса, она неподвижно стояла, прислонившись к крыльцу, и дико вращала свои желтые, пылавшие гневом глаза, по временам всхлипывая.

Жестокое предсказание, однако ж, не прошло даром. Едва приятели наши успели выпить по чижику — название, которым обозначали они порцию горькой желудочной собственного изделия, — как прибежал Ферапонт и доложил, что собирается гроза. Когда они вышли на двор, Федосьи Васильевны уже не было, зато над самыми своими головами увидали они сизую, зловещую тучу… Надо было видеть суматоху, какая поднялась в одну секунду по команде Алексея Алексеича! Крики, беготня, скрыпение ржавых дверей, дребезг разбиваемых и ломаемых второпях вещей, отчаянные восклицания — всё смешалось в один нестройный гул и скоро слилось с мерным, крупным дождем, который, при полном сиянии солнца, не замедлил спрыснуть одеяние, мебель, тюфяки, сушеные травы и всё добро Алексея Алексеича. Весьма немногие вещи избавились поливки, да и то большею частию такие, которые могли бы спокойно остаться под дождем целые сутки.

— Напророчила! — бегая и суетясь, говорил по временам Алексей Алексеич.

— Напррроррррочила! — мрачно повторял Иван Соф-роныч.

И оба они усердно таскали то в комнаты, то в сараи вещи, попадавшиеся под руку; но в каком виде, в каком порядке! Тюфяки попадали в конюшню, хомуты — в спальню, книги — в передбанник. Алексей Алексеич собственноручно внес жестяную вывеску с часовым циферблатом в столовую и еще вытер ее своим халатом, а настоящие стенные часы пнул ногой и разбил вдребезги, причем боевая пружина в последний раз издала жалобный дребезжащий звук, как будто прося пощады; но Алексей Алексеич не пощадил часов и пнул их вторично, примолвив: «Эта дрянь только в глаза мечется да с толку сбивает…» Иван Софроныч носился с пучками сушеного зверобоя, с большим трудом втащил в амбар огромный сверток проволоки и равнодушно смотрел, как мокли и гибли безвозвратно шелковые платья, кружевные чепцы, шляпки с перьями и другие предметы женского туалета, купленные когда-то Кирсановым на случай женитьбы. К довершению беды какой-то дюжий Дормидон, прибежавший из деревни помочь барскому горю, в пылу усердия с такою силою рванул с веревки барскую шинель, что веревка лопнула и всё добро, висевшее на ней, повалилось в лужи дождя. И, наконец, едва успели предупредить еще другое, большее бедствие: почувствовав приближение грозы, некоторые из лошадей и других домашних животных, принадлежащих Алексею Алексеичу, с мычаньем и ржаньем кинулись из стада домой и едва были остановлены в воротах соединенными усилиями дворовых людей, случившихся тут крестьян и самого Кирсанова с верным его управляющим Иваном Софронычем.

— Напророчила! — говорил Алексей Алексеич.

— Напророчила! — подтверждал Иван Софроныч.

Больше они ничего не говорили в тот день…

Глава XXX

Сослуживцы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×