— Пожили! — говаривал иногда Алексей Алексеич, значительно подмигивая Ивану Софронычу.
— Пожили! — отвечал Иван Софроныч.
И оба умолкали, как будто одним словом всё было сказано, и тихо погружались в думу.
В самом деле, они славно пожили. Время их молодости и службы относилось к первым годам нынешнего столетия. Служили они верой и правдой, да уж и попроказили! Только слушай, как разговорятся да начнут рассказывать. В день не перескажешь анекдотов, в которых они сами были героями.
Длинная-длинная история.
Алексей Алексеевич Кирсанов был уже два года ротным командиром, когда в роту к нему перевели новопроизведенного прапорщика Ивана Понизовкина. Понизовкин происходил из податного состояния и личною храбростью добыл себе офицерский чин. Явившись к Кирсанову, он с первого же раза понравился ему. Военная жизнь скоро сближает: не прошло недели, как уже Кирсанов не мог двух часов провести без своего нового подчиненного. С своей стороны, Понизовкин, при всей почтительности к начальнику, не мог сдержать добродушных излияний, к которым чрезвычайно наклонна была его мягкая душа в веселые минуты, и не замедлил признаться Алексею Алексеичу, что он за него готов и в огонь и в воду. Когда кончилась кампания и Кирсанов за ранами должен был подать в отставку, такое горе взяло его при прощанье с Иваном Софронычем, что он расплакался как ребенок.
На Иване Софроныче также не было лица. Оба они были люди одинокие; у Кирсанова не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни братьев, а у Ивана Софроныча тоже, и притом — ни кола ни двора! Промаявшись с полгода в деревне своей один-одинехонек, Кирсанов не выдержал и отправил к Ивану Софронычу предложение: выйти в отставку и поселиться у него в качестве управляющего. День, когда наконец прибыл Иван Софроныч в провинцию, был счастливейшим днем в жизни Алексея Алексеича. С той поры они не разлучались.
Много лет прожили они в деревне, много, по выражению Алексея Алексеича, пропустили чижиков, и с каждым днем становились всё необходимее друг другу. Какая-то тайна, относившаяся к их прежней жизни, связывала их еще более. Раза два в пятнадцать лет ездили они в Петербург, разыскивали там что-то, но возвращались, по-видимому не достигнув цели, и привозили только множество разнородных вещей, обыкновенно подержанных, купленных по случаю и чрезвычайно дешево. В деревне, первые дни по возвращении, они только и делали, что пересматривали свои покупки, а иногда и приступали к переделке некоторых. Вообще время свое коротали они сельскими занятиями, охотой, а главное — рассказами о прошлой своей жизни, богатой деятельностию, опасностями, забавными случаями и проказами, в которых выражалась их прежняя удаль. И после таких-то воспоминаний, наговорившись вдоволь и приумолкнув, они обыкновенно изредка повторяли:
— Пожили!
— Пожили!
И в лицах их сияло спокойствие и довольство.
Если уж сильно приступала к ним скука, они отправлялись в ближайший город, и тут-то производились те многочисленные и разнообразные закупки, по милости которых Алексей Алексеич не без основания называл свой дом полной чашею.
Любимым и единственным занятием их в городе было бродить по лавкам, по рынкам и покупать. Но покупать не как другие покупают: спросил цену, поторговался — отдал деньги ивзял вещь, — нет!
— Да с таким порядком в год разоришься, — говорил Алексей Алексеич.
— Дома не скажешься, — замечал Иван Софроныч.
— Нет, коли покупать, так у нас поучиться, — говорили они оба.
И действительно, искусство их покупать дешево превосходило всякое вероятие. Никто так не умел, по их собственному выражению, «пустить продавцу туману в глаза», как они. Они славились своим искусством, гордились им и с наслаждением рассказывали, что однажды из-за них купец подрался в лавке с своим приказчиком. Правда, не спрашивайте, что покупать? Поедут они в город купить сахару, чаю, ситцу, суконца, а привезут хомутов, черкесскую шапку, пару шестиствольных пистолетов, короб французского черносливу, шахматную доску с точеными из слоновой кости конями и пешками.
— Да на что им шахматная доска? — спросит человек, знающий, что оба они в шахматы шагу ступить не умеют.
— Дешево, — говорит Алексей Алексеич.
—
— Да понеси продавать:
—
— Ну так что же не продали?
—
—
И вследствие такой логики не было вещи, которой не купили бы они, будь только дешево, или хоть не поторговали. Идет ли солдат с бритвами, везут ли старую двуспальную кровать, торчит ли между старым хламом упраздненная вывеска, эстампы ли какие завидят они на прилавке, несет ли баба рукавицы, — до всего было дело нашим приятелям, всё торговали и покупали они.
— Эй, тетка! продажные, что ли? — спрашивал Алексей Алексеич, увидав бабу с рукавицами.
— Продажные, батюшка, — отвечала баба, останавливаясь.
— А что просишь?
— Да девять гривенок, батюшка.
— Девять гривен! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.
— Девять гривен! — повторял с таким же ужасом Иван Софроныч.
И оба они взглядывали на старуху как на помешанную.
— А то как же, кормильцы? — говорила она. — Ужели не стоят? Да ты погляди, какой товар-то!
И старуха принималась выхвалять рукавицы. Покупатели молча и терпеливо выслушивали длинную похвальную речь.
— Так, так, — лишь изредка иронически замечал Иван Софроныч.
Алексей же Алексеич, вертя своей тростью и стараясь как можно глубже вонзить ее в землю, казалось, погружен был в посторонние мысли, и когда старуха наконец умолк<а>ла, он вдруг совершенно неожиданно спрашивал ее:
— А что, тетка, есть на тебе крест?
Старуха широко раскрывала изумленные глаза, крестилась и произносила:
— Что ты, батюшка? ужели без креста? Православная — да без креста!
— Ну так как же. И не стыдно! Девять гривен просишь за штуку, которая и половины не стоит!
— Что ты, кормилец! Уж и половину. Да тут одного товару на полтину.
— На полтину! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.
— На полтину! — с таким же ужасом повторял Иван Софроныч.
И оба они опять посмотрели на старуху как на безумную и помолчали.
— Да что ты, тетка, нас за дураков, что ли, считаешь? — говорил Иван Софроныч обиженным голосом.
— Как за дураков… что ты, батюшка? А ты вот сам разочти. Жаль, счетцев нет: не на чем выложить!
— Ну, выложим, изволь, выложим! — говорил Алексей Алексеич, доставая из кармана маленькие счеты, без которых никогда не выходил со двора, когда бывал в городе.
Начинали выкладывать. Старуха толковала свое, покупатели — свое.
— Ну вот видишь: кожа столько-то, варежки столько-то, работа столько-то, и выходит всего тридцать пять копеек!
— Нет, уж меньше семи гривен, как угодно, взять не могу, — говорила сбитая с толку баба.
— Семь гривен! семь гривен! — с ужасом восклицали один за другим покупатели.
— Да приходи ко мне, — говорил Иван Софроныч, — да я тебе по сороку копеек сколько хочешь таких точно продам.
— А коли свои есть, так неча и говорить.