пореформенное время вкус к риторике. Своего рода эталоном стало то, что получило постепенно название «адвокатского красноречия» – оно оставалось и в советское время закрепленным в бытовом сознании за этой профессией.[417]
Публичная русская речь и в начале ХХ века, накануне революции, несла отпечаток такого именно красноречия – патетического, с латинскими поговорками, с апелляцией к чувствительности и воображению людей (когда задачей было –
«Да, конечно, если рассуждать хладнокровно и отвлеченно, то это так, но, господа судьи, человек не камень, он состоит не из одних только костей да мяса. У него есть нервы – весьма тонкий инструмент, на котором играют внешние события, раздражительность и впечатлительность весьма различны у различных людей. Представим, что перед нами субъект очень нервный, [418] с которым часто случается истерика, у которого есть притом порок сердца и случаются зачастую обмороки…».[419]
Но главное – ни устная, ни письменная речь в выборе лексических и вообще риторических средств не была скована какими-либо ограничениями, равно как императивами обязательных употреблений. Существовал лишь запрет на обсценную лексику и на то, что расценивалось как богохульство (ср. цензурный запрет на заглавие поэмы Маяковского «Тринадцатый апостол») или оскорбление особ царствующего дома (после 1905 года – главным образом
3
Короткое время между Февралем и Октябрем ознаменовалось среди прочего встречей двух речевых потоков: «адвокатского» красноречия, используемого для злободневных политических идей, – и новой революционной риторики.
Половодье политической, подчеркнуто иноязычной, то есть непонятной малообразованному большинству лексики, захлестывавшей общественные ристалища в те дни, получило, в частности, примечательное именно своей адекватностью отражение в тогда же написанном, но напечатанном десятилетие спустя рассказе Н. Никандрова «Катаклизма». Описывается толковище у памятника Пушкина (заново возникшее, как помнят не только москвичи, – у того же памятника, но давно перенесенного на Страстную, – 70 лет спустя, в годы «перестройки»):
«Лидеры поодиночке один за другим вырастают на высоком пьедестале рядом с фигурой Пушкина ‹…› охрипшими от крика голосами развертывают тут перед Москвой программы своих партий, яростно состязаются в знаниях, в красноречии, в смелости…
– … Аннексия!.. Федерализм!.. Мажоритарный!.. – то и дело возносятся вверх ‹…› энергичные, хлесткие, эффектные на вид слова. – … Империализм!.. Квалификация!.. Референдум!.. Реванш!.. Абсентеизм!.. Абстрактно!.. Конфедерация!.. Маразм!.. Синекура!.. Секуляризация!.. Агрессивный!.. Конфликт!.. Центробежно!.. Анахронизм!.. Предпосылка!.. Дуализм!.. Laissez-passer… Диалектический!.. Периферия!.. Квиетизм!.. Сакраментальный!.. Катаклизма!.. Товарищи, рабочие и крестьяне, правильно я говорю?
Народ, пораженный неслыханной плавностью и, главное, безостановочностью речей ораторов, одинаково влюбленными глазами глядит на каждого из них и с одинаковым жаром души отвечает:
– Правильно!.. Правильно!..
И потом негромко переговариваются между собой:
– Почти что два часа говорил и ни разу нигде не задумался, не споткнулся! ‹…›
– Ориентация!.. Санкционировать!.. Комплекс!.. Конъюнктура!.. Прогноз!.. Паллиатив!.. Репрессалии!.. Субстанция!.. Филистер!.. Volens-nolens!.. Modus vivendi… Элоквенция!.. Эквивалент!.. Катаклизма!.. Товарищи, рабочие и крестьяне, правильно я говорю?
– Правильно!.. Правильно!..»[420] (конец рассказа).
В конце 1917 – начале 1918 годов свобода публичного говорения рухнула одномоментно (как и несвобода – 74 года спустя), вместе со свободой печати (что и было закреплено декретом «О печати»).
Исчезли практически все общественные трибуны, кроме революционных – узко-партийных и им подчиненных. Исчезли суды – в прежнем, европейском смысле слова. Отнята была возможность публичного высказывания даже на имеющихся трибунах у тех, кто привычно владел сложившимися навыками публичной речи: люди этого слоя в большинстве своем по «ленинской» конституции (1918, 1922 годов) лишены были гражданских прав и изъяты из общественной сферы вместе со своим словом.
Но прежняя, использующая широко ресурсы литературного языка ораторская речь исчезла не сразу.
В первые годы после Октября устная ораторская речь играла немалую роль в укреплении советской власти. Надо было агитировать людей, в большинстве своем неграмотных. В дело шли «живая газета», агитпоезда, агитаторы. Проходили открытые заседания советских судов, где судили по-новому, смягчая приговоры «социально-близким»,[421] – и по образцу этой новой риторики проводились читательские конференции и суды над литературными героями.[422] Происходила «институализация “живого слова”»: [423] «Институты живого слова» появились в Петрограде и Москве, там изучали публичную речь.
В эти годы в победившей партии было немало первоклассных ораторов, хорошо образованных недавних присяжных поверенных, вполне владевших тем самым «адвокатским красноречием», которое они на ходу умело преобразовывали в новую риторику. «Адвокатское красноречие никуда не годится, когда судебному практику приходится выступать на политическом собрании», – предостерегали авторы популярных брошюр, поясняя, что адвокатские приемы «на рабочую аудиторию производят иной раз самое неприятное впечатление».[424]
Одновременно власть стремилась втянуть в публичное говорение людей, никогда этим прежде не занимавшихся, – особенно в годы так называемой «борьбы с оппозицией»: вновь, как в самом начале послеоктябрьского времени, правящей партии было необходимо перетянуть на свою сторону большинство, только теперь уже членов своей же партии – посредством в первую очередь партийных собраний и соответствующих полемических выступлений.[425]
В 20-е годы выходит большое количество пособий, обучающих
Экспансия политического словаря в общественный быт после Октября происходила одновременно с широкой кампанией по ликвидации неграмотности или, как называли ее чаще, – безграмотности («ликбез» – характерно, что сокращенную форму, быстро вошедшую в широкий обиход, произвели от неправильного –
Ленин не скрывал, что главная цель кампании состояла в том, чтобы научить людей читать
Люди, прежде не говорившие публично, но гибко пользовавшиеся в повседневном быту своей нередко богатой и яркой, насыщенной подлинной образностью речью малообразованных низов (крестьянской, в первую очередь), теперь «выступали» на незнакомом и малопонятном им языке. Они усваивали его чаще всего одновременно с грамотностью, невольно полагая, что это и есть правильная «грамотная» русская