своего рода набросок к суждениям И. Бродского сорок с лишним лет спустя, в известном послесловии к «Котловану», о сути русского языка. Он писал о том, что А. Платонов «обнаруживает тупиковую философию в самом языке», о «синтетической (точнее: не-аналитической) сущности языка, обусловившей – зачастую за счет чисто фонетических аллюзий – возникновение понятий, лишенных какого бы то ни было реального содержания». Нация (в изображении А. Платонова) стала «в некотором роде жертвой своего языка»; автор «Котлована» говорит
«о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».[438]
Собственно, об этом же – о формировании мнимой действительности при посредстве омертвевшего языка – и писал Поливанов. При этом он, если воспринимать его слова буквально, верил, что наступление тоталитаризации языка (не осознаваемое им, конечно, как таковое) можно остановить:
«Надо было бы громко поднять голос, чтобы сказать: писать – “постановили принять к сведению и углубить работу” не только бесполезно, но и вредно (потому что создает мнимое впечатление о
Подтверждение же его суждениям о пренебрежении носителей русского языка к слову – как и мысли Бродского о податливости самого языка к формированию фикций – находится и в речевой жизни постсоветской России. Можно наблюдать вполне индифферентное (то есть далеко не всегда прямо направленное против Ельцина) бытование в публичной речи синтагмы, появившейся в 1993 году, – «расстрел парламента» вместо «подавление вооруженного мятежа в Москве», или старосоветского перифраза «Остров Свободы» вместо «Куба».[440] Идеологически осознанное употребление таких выражений мы здесь не рассматриваем.
3
Особое место в изучении проблемы занимает книга А. М. Селищева, вышедшая в 1928 году[441] и уже через несколько лет изъятая из употребления.
Краткое (на треть страницы) и явно очень обдуманное вступление дает внимательному читателю внятное представление о позиции автора по отношению к собранному им материалу и вручает ключ к избранному им способу презентации этой гремучей смеси в подцензурной советской печати:
«Предлагаемая работа представляет собою результаты моих наблюдений над языковой деятельностью
В эвфемистически обозначенных «обстоятельствах» указанного Селищевым «периода» нельзя было сказать яснее,[443] что есть норма «общерусского» языка и есть ее огромная деформация «в связи с событиями и обстоятельствами». И вряд ли удастся продолжать «целесообразно и умело» пользоваться далее родным языком. Селищев смотрит на происходящее как на
Сравним с этим введением предисловие Г. О. Винокура к его известной книге, изданной тем же московским издательством «Работник просвещения» тремя годами раньше:
«Несмотря на низкий уровень нашей лингвистической культуры, несомненным все же представляется, что
А нижеследующие слова, возможно, послужили основанием для скрытой полемики с ними Селищева:
«…Я стараюсь не столько забронировать русский язык от всякого рода “нововведений”, которые, сознаюсь, и мне не всегда бывают приятны, сколько разъяснить смысл и содержание этих новообразований и взглянуть на них как на “совершившийся факт”, с точки зрения того,
Винокур призывает использовать «целесообразно и разумно»
Селищев фиксирует «быстроту и интенсивность распространения различных языковых черт, исходящих от авторитетных коммунистических деятелей», – безоценочная, но убийственная характеристика серьезнейших изменений в самой картине публичной речевой жизни (в добольшевистской России нельзя было вообразить, чтобы вся страна кинулась воспроизводить особенности речи нескольких людей). Соответственно, «быстро создаются речевые штампы вместо недавних форм эмоциональности», причем «выражения, утратившие при частом употреблении их в широкой среде свою экспрессивную и эмоциональную значимость, действуют иногда на лиц впечатлительных отталкивающим образом» (Селищев, 122–123). Цитируя соответствующий пример из «Культуры языка», Селищев благодушно отмечает, что «коробит от этих затасканных формул и выражений и самого Г. Винокура».
И тот, и другой языковед, таким образом, горюют об одном и том же – об утрате «эмоциональной значимости» некими выражениями, рассчитанными на возбуждение эмоций. Но один хочет эту эмоциональность вернуть либо заменить равноценной (более «культурной»), тогда как другой совершенно чужд этой мысли и только удручен диагностированной им бесповоротной и продолжающейся радикальной деформацией родного языка.
Винокур, как и Поливанов, мечтает осуществлять «языковую политику». Вопрос о ней «сводится в сущности к вопросу о возможности
Можно было бы думать, что в 1923–1925 годах для Винокура еще не прояснилась невозможность какой бы то ни было «языковой политики» кроме как исходящей от власти. Однако рецензия на книгу Селищева, напечатанная в марте 1928 года, показала, что устойчивая полярность взглядов двух языковедов сохраняется. Винокур и спустя десятилетие после «событий и обстоятельств» (Селищев), перевернувших речевую жизнь страны, настаивает на явившихся в их результате реальных «грамматических приобретениях», на немалом количестве фактов, позволяющих «говорить о языке революции не просто как о более или менее полном собрании грамматических курьезов». Нельзя все решать, как Селищев, «простой догматической ссылкой на старый опыт». Тогда «сам язык революции как обладающий собственным содержанием культурный феномен, совершенно ускользает от его исследовательского понимания».[445]
Здесь, собственно, и проходил водораздел.
Винокур уверен, что рецензируемому автору следовало бы показать, «
4
Остановимся особо на полемике Винокура с участниками дискуссии о
Основной темой дискуссии стала «