публики' по совершенной неинтересности своих сюжетов и посредственности техники. 'Неинтересно! Серо! Скучно!' — с этими словами отворачиваешься от огромной залы, от пола до потолка увешанной произведениями парижско-русского маэстро, не неопытного в делах житейских.

Все это очень печально: и музей имел бы совершенно другой смысл, и даже сам Боголюбов неизмеримо вырос бы в глазах истории и общества, если бы, дав музей Саратову и сосредоточив в нем все реликвии, оставшиеся от Радищева, сосредоточив довольно большую литературу о нем, сам стал незаметною фигурою в стороне, если и дав для музея свои картины, то не более как в числе 2-3-х, и всего лучше ни одной, и убрав свои патенты, биографии и портреты. Но он этого не сделал. Радищева нигде не видно. Нет даже его 'Путешествия от Петербурга до Москвы', теперь уже изданного, да напечатанного и ранее А. С. Сувориным, кажется, в 2-3-х экземплярах! Для музея имени и памяти Радищева, во всяком случае, было бы возможно раздобыться этою библиографическою редкостью! Наконец, в музее памяти Радищева должна бы быть собрана литература его времени, все эти «истории» и «записки» князя Михаила Щербатова, труды князя Долгорукова, Плавильщикова, Озерова, Княжнина, начинающего Карамзина, и, словом, книжность и словесность, поэтическая и публицистическая, царствование Екатерины II. 'Век Екатерины II' в книжных сокровищах и портретах — как это было бы интересно! Но здесь ни зги нет из века Екатерины II, нет даже портрета Новикова, сострадальца Радищева! Ничего! Это скучно и бездарно!

В музее, однако, собрано много величайших ценностей из пожертвований корифеев русской литературы 60-х годов или из пожертвований их родственников после их смерти. Тут находятся многие вещи Тургенева и Некрасова, из обстановки их жизни и орудий труда. Есть портреты этих корифеев и замечательных общественных и государственных деятелей их времени. Но именно их времени, как обстановка великого Боголюбова, а не времени Радищева, как обстановка его жизни и личности! Все это ужасно неумно! Музей сам по себе прекрасен, нужен и вполне заслуживал бы подробного описания с фотографическим воспроизведением замечательных вещей, которых в нем много, но ко всему примазавшийся и во все вмазавшийся Боголюбов решительно его испортил. Город, конечно, сам от себя мог бы украсить свой музей, ибо это есть саратовский музей, а отнюдь не «Боголюбовский», по огромной материальной ценности, вложенной сюда городом в виде прекрасного здания, — портретами великих общественных и государственных деятелей России, но отнюдь не специально 'современников Боголюбова', а вообще памятных и дорогих для России! Все те же портреты, которые украшают теперь музей, шли бы сюда, но дополненные другими портретами, от Новикова до Некрасова и от Никиты Панина и Мих. Щербатова до Татаринова и Зарудного; они получили бы совсем другое значение, а не это смешное — 'осветить эпоху знаменитого Боголюбова', к тому же жившего в Париже.

Все это неудачно, и мы уверены, ранее или позднее Саратов догадается это исправить. Пусть музей сохранит имя «Радищевского», но пусть он освободится от навязчивого живописца, и, например, взамен его «реликвий» отчего бы не собрать сюда все, что шло в истории и литературе нашей параллельно с Радищевым и последовательно за ним! Это был бы действительно музей памяти Радищева! И каким мог бы стать этот музей, если бы это сделать хранилищем всего словесного, живописного, музыкального и проч., и проч. движения в России, направленного к ее освобождению!

* * *

Меня заняло в этом музее чтение длинного письма Гоголя, написанного незадолго до смерти. Несколько листочков, его составляющих, — старых пожелтевших листочков! — помещены между стеклами, так что обе стороны каждого листка читаются с удобством; а все стекла, вделанные в деревянные тоненькие рамки, соединены между собою на шалнерах. Пример удобного и вместе вечного сохранения. Письмо писано к отцу Матвею, известному ржевскому протоиерею, имевшему подавляющее влияние на несчастного и больного писателя. Этого Мефистофеля Гоголя следовало бы поместить где-нибудь на его памятнике в Москве — в уголку, медальоном или фигурою, но вообще поместить. Без него так же не полон Гоголь, как всякий франкфуртский чернокнижник без черного пуделя, преобразующегося в красного дьявола. Известно, что о. Матвей все пугал Гоголя адским огнем и требовал от него не только прекращения литературной деятельности и отречения от великих написанных произведений, которым сам о. Матвей предпочитал проповеди местного своего архиерея, но требовал также и отречения от чисто человеческой привязанности к памяти благородного Пушкина. 'Все ничто в сравнении с вечностью и с соленым огурцом', — шутят гимназисты; но о. Матвей без всякой шутки уверял Гоголя, что 'все ничто в сравнении с мудростью консисторских решений и с икотой матушки его, попадьи Смарагды', или как ее там звали. И 'Мертвые души' и «Ревизор», и 'Медный всадник' и «Цыганы» — только «грех». Можно думать, что 'Выбранные места из переписки с друзьями' были опубликованы Гоголем в угоду этому своему наставнику-духовнику. Но, как это часто бывает с самонадеянными семинаристами, о. Матвей не одобрил и самой покорности своей воле, выразившейся все-таки через литературные формы, недоступные и чуждые протоиерею, буквально не читавшему ничего, кроме консисторских указов (консистории изъявляют свою волю 'указами'), и не слыхавшему ничего, кроме икоты своей матушки. Он очевидно выбранил Гоголя и за «Переписку», найдя и в ней если не «соблазн» и «грех», чего решительно там нельзя было отыскать и чего не было, то все-таки найдя вредным тот шум и пересуды, вообще литературное и общественное волнение, какое возбудила «Переписка». Гоголь возбудил его 'суету сует и всяческую суету', чего не одобряет Экклезиаст.

В письме, сохраняемом в Радищевском музее, великий писатель оправдывается перед о. Матвеем в опубликовании ее. Весь тон письма униженный, деланный и лживый; глубоко несчастный, и еще более нравственно несчастный, нежели умственно несчастный, Гоголь был странно сложен. Болея, умирая, он оставался несколькими головами выше своего советчика-духовника и инквизитора. Но это была уже рушащаяся башня, подкошенное болезнью и какими-то нравственными страданиями величие. Оно падало, и падало к ногам коротенького чугунного столбика, где-то терявшегося около его подножия. О. Матвей брал именно короткостью своего существа, где по самым размерам не могло уместиться ничего сложного. Он был прост, ясен и убежден. Он был целен. Всем этим он был неизмеримо сильнее Гоголя, как Санчо-Пансо сильнее Дон-Кихота, и какой-нибудь лакей сильнее Гамлета, знающего столько сомнений. 'Вера двигает горы', и о. Матвей своей упорною «верою», стоявшею на фундаменте неведения и равнодушия, житейского индифферентизма и умственной узости, не только сдвинул гору-Гоголя, но в заставил ее шататься и, наконец, пасть к ногам своим с громом, который раздался на всю литературу и был слышен несколько десятилетий.

Печальная и страшная история. Бог с нею. Так около гения наших дней в подобной же роли Мефистофеля стоит упорный узколобый его «друг» из Лондона, который, издавая за границею его морально-религиозные творения, в своем роде продолжение 'Выбранные места из переписки с друзьями', фанатично убеждает его, что около этого 'соленого огурца' ничто и «Вечность», и Шекспир, и 'Анна Каренина'…[49]

Мариэтта Чудакова. Плывущий корабль

Это неторопливое повествование о великой реке, родящей 'из себя какое-то неизмеримое хозяйство, в котором есть приложение к полуслепому 80-летнему старику, чинящему невод…', спустя восемьдесят лет не только радует читателя, но и удручает его, чего автор не мог предположить.

Перед нами — будто не быль, а сказка о золотой рыбке, о том, как старик ловил неводом рыбу, а старуха пряла свою пряжу.

Пушкинские старик со старухой, жившие у синего моря, оказались счастливей их потомков, живущих сегодня по берегам Волги: ведь в сказке, как помнит каждый, 'глядь — опять перед ним землянка'. Та самая, его! У него ничего не отняли: ни землянки, ни его собственного разбитого корыта, ни той прибрежной полосы, на которой ему или отцу и деду его вздумалось когда-то основать свое жилье. Вот этого-то сравнения и не выдерживают нервы сегодняшнего читателя прекрасного розановского повествования о 'русском Ниле'.

'…А она, матушка, все стоит' (течет…). Нет, это уже не про нас — про другую какую-то сказочную страну, про другую Волгу…

…Двадцать лет назад, то есть через шестьдесят лет после описанного Розановым путешествия, мне удалось осуществить давнее желание подняться от Астрахани до Москвы — увидеть наконец главную реку

Вы читаете Русский Нил
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату