Соскакиваю торопливо с возницы, иду по лестницам (церковь, дальняя, поставлена высоко на пригорке, укрепленном каменною кладкою). Какой-то мальчик.
— Как пройти в церковь?
Оглянулся и бежит дальше… Точно никогда людей не видал.
Как же мне пройти в церковь?
— Эй, дяденька, как бы мне пройти в церковь?
Этот «дяденька» лежит на лавке и спит около церкви…
Дяденька пошевелился. Я его растолкал.
— Что вам угодно?
— Мы проезжие. С парохода. Нам хочется осмотреть церковь. Вы сторож будете?
— Сторож.
— Так вот, пожалуйста, отоприте. Взглянуть. Путешественники.
— Что это вы? Разве я могу своею властью. Спросите разрешения у отца настоятеля.
— А где отец настоятель?
— А вон домик, раскрытые окна.
Пошел. В воротах встретил какого-то гимназиста и гимназистку. На мой вопрос ответили: 'Там'.
Иду «туда». Торкнулся в крыльцо. Отворилось. В дверь — тоже не заперта Кухня, таз, мыло и умывальник. Торкнулся в следующую дверь.
— Кто там?
— Мы.
— Чего нужно?
— Путешественники. С парохода. Хотим осмотреть церковь и пришли попросить у батюшки разрешения отпереть и показать нам. Сторож говорит, что не может без разрешения о. настоятеля.
Но я напрасно уже говорил дальше. Никакого звука «оттуда» не последовало. Опять повторяю. Опять стучу! Ничего! Заперлась баба, верно, «матушка», и не из добрых, и, чтобы не беспокоить «батюшку», а вместе с тем и не вступать в пререкания, решилась просто не отзываться. Этот стук в дверь, когда я знаю, что за нею сидит живой человек, этот мертвый и безответный стук до того меня раздосадовал, что и сказать не умею. Очарованность как слетела. Казенная вещь, а я думал — храм. Просто — казенная собственность, которая, естественно, заперта и которую, естественно, не показывают, потому что для чего же ее показывать? Приходи в служебные часы, тогда увидишь. Казенный час, казенное время, казенная вещь. А теперь час сна.
Я шел. И на душе сумрачно. Обхожу кругом храма, который все-таки очень хорош. Сбоку, смотрю, дверца открыта, то есть в фундаменте, и я вошел в полутемный сарай — хлев — погреб, не знаю что. Сырость, гадко, земля и кирпичи. Вижу, стоит тут плащаница. Старинная; живопись полустерта; но несомненно это плащаница, по изображению умершего Христа на верхней доске, или, благочестивее: «дске», 'дщице', а на передней боковой доске какие-то пророки или праотцы, и что-то они говорят, потому что от губ их, входя в губы острым уголком, идут далее расширяющиеся ленточки, на которых написаны изречения, цитаты из этих пророков или праотцев, вероятно, предрекающие пришествие Христа и Его крестную за нас смерть. Несомненно, это как образ, да и, кажется, плащаница считается еще святее образа: с каким благоговением к ней прикладываются в Страстную пятницу и субботу! Но куда же ее поместили? Это гораздо хуже сарая, это-хлев, и даже более черное место, которое страшно назвать. Запах был несносный, тяжелый. — Верно, эта старая плащаница, прежняя, не употребляемая более. И вынесена, так сказать, без священства в несвятое место.
Все, с кем я был, думали так же.[12] Пошли спросить сторожа, ибо за плащаницу мы были смущены и почти испуганы. Но сторож куда-то ушел. Обошел вокруг церкви. Дворик, должно быть, сторожа. Вошел туда. Смотрю: женщина в положении католических мадонн чистит самовар. Следы юбки, расстегнута рубашка, груди наружу, молодая и нестесненная.
— А где сторож?
— Не знаю.
— Это что у вас за плащаница там?
— Плащаница.
— В сарае?
— Это не сарай, а место.
— Как 'не сарай, а место': это хуже сарая, там пахнет, грязь и сор, всяческое.
— Ну так что же?
— Как 'что же'. Верно, есть другая плащаница, новая, а это-прежняя, вышедшая из употребления. Тогда другое дело. Вы, верно, тетенька, не знаете.
— Знаю я, что другой плащаницы в церкви нет. А что открыли место, и вам бы не надо туда заглядывать, то для того, чтобы просушить. Сыро там.
Еще бы не «сыро». Как в могиле. И какая ирония: поместить в самом деле 'Христа в гробу', что изображает собою плащаница, в такую ужасную яму, под фундаментом, грязную! Воистину 'в могилу'! Но как это сделано, конечно, без всякой имитации и уподобления грозному и ужасному событию Иерусалима,[13] а по кинешемскому небрежению, то невозможно не сказать, что эта «простота», грубость и бесчувственность стоят западного острословия.
Ну, эти кинешемские Ренаны, пожалуй, отрицают не меньше парижского, только на другой фасон.[14] А впрочем…
Я сел на извозчика.
— А впрочем, 'казенное место'!
Пыль, жара, барышни, гимназисты, мост и строящийся затон. А вот и наш «Самолет» и пароход 'Князь Юрий Суздальский'.
В Ярославле мне захотелось отслужить панихиду по недавно почившем архиепископе Ионафане[15] — человеке добром, простом, чрезвычайно деятельном, но деятельном без торопливости и ажитации. Потеряв рано жену и имея дочь, он постригся в монашество, но сохранил под монашескою рясой сердце простого и трудолюбивого мирянина, отличный хозяйственный талант и благорасположенное, внимательное сердце простого и трудолюбивого к мириадам людей, с которыми приходил в связь и отношения.[16] За это он получил название «отца», несшееся далеко за пределами его епархии. Ничего специфически монашеского в нем не было, но, не рассуждая, он принял с благоговением всю монашескую «оснащенность» и нес ее величественно и прекрасно, веря в нее традиционно, но полагая «кумир» свой не в клобуке и жезле, а в заботе о людях и в устроении надобностей епархии. И так-то он приветливо и хорошо это делал, что имя его благословлялось в далеких краях и рядами поколений. Богословом он не был, принимая целиком и все традиционно. Все из принятого было для него «свято». Но, выразив свое отношение к традиции в этих пяти буквах, он затем уже, не растериваясь и не разбрасываясь, всю энергию живого человека обратил на теперешнее, текущее, современное.
Пароход подходил поздно к Ярославлю, и я поспешил к мужскому монастырю, где погребен преосвященный Ионафан,[17] пока не заперли ворот. Вот опять эти памятные садики и дорожки монастыря — резиденции местного архиепископа. Только мне показалось, что все теперь запущеннее и распущеннее, чем как было при Ионафане.[18] Впрочем, может быть, только показалось. По садику бредут… не то монахи, не то послушники, молодые и бородатые, и как будто нетвердою поступью. Подумал, грешный: 'Венера в Бахус из древних богов одни перешли к нам; здесь, может быть, и нет Венеры, но царство Бахуса очевидно'. Впрочем, может быть, это все мои преувеличения и из намеков я построил действительность.[19] Иду дальше, подхожу к какой-то арке, соединяющей два здания, и вижу монаха ли, послушника ли, идущего уже явно нетвердою, виляющею походкой и вытянув руки. 'Ну, пьян так, что на ногах не держится, и ищет, за что бы ухватиться и поддержаться'. Я смотрел с отвращением, но, подойдя ближе, с удивлением увидел, что это — слепой. Вынув гривенник, кладу ему в протянутую руку (слепой-калека, сам не может пропитываться).
— На что? — переспросил он. Голос резкий, громкий.
— Милостыня.