годы у каждого советского певца была «своя» песня о Сталине. Максим Дормидонтович Михайлов паровозным басом гудел:
Великий Лемешев выводил бархатным тенором:
Без голоса, но с чувством пел Утесов:
Бодро звенели голоса Бунчикова и Нечаева:
А кто-то из знаменитых, «народных» певиц щемящим откровением французской матери едва не доводил слушателей до слез:
Так было. Но Вертинский, его-то кто «за хвост тянул»? А он, грассируя, выводил:
На даче Солоухина на стене – портреты последнего царя и царицы, фотография царской семьи. Мы не сходились во взглядах, скажем так, не во всем сходились, но это не мешало нам дружески общаться. Видимо, сказывалось то, что наши взгляды давно устоялись и состоялись, и каждый с уважением знал об этом.
– Что ж ты с Николашкой Кровавым носишь кольцо?- спросил у него один из писателей в Доме литераторов, указывая на перстень, сделанный из царской золотой монеты с изображением самодержца.
– Для кого Николашка, а для кого государь-император Николай Александрович,- поправил вопрошающего Солоухин. – И не такой уж он был кровавый, если разобраться. У Феликса тезка куда покровавее был, – подразумевал он, конечно, Феликса Дзержинского.
Надо сказать, в ту пору так называемого застоя ему доставалось за убеждения, как, впрочем, и мне за свои. В 1972 году и его, и меня вызвали на заседание партийного бюро. Предлог сформулировал председательствующий Сергей Васильевич Смирнов: «партизанская уплата членских взносов». Дело было в том, что мы платили взносы не лучше и не хуже других поэтов: гонорары непостоянны и непредсказуемы по времени. А главная причина нашего «промывания» заключалась, конечно, в его монархизме и моем сталинизме. «Неспроста нас с тобой вдвоем вызвали»,- сказал я Солоухину. «Ох, неспроста, неспроста»,- согласился он. Мы поехали после бюро к нему на московскую квартиру, и он упоенно читал опубликованные за рубежом стихи Цветаевой:
И еще: