фамилия, скажем, Кальтенбруннер, нежели Громов или Байдуков. В клубе Академии имени Жуковского молодая гардеробщица разговаривает по телефону: «Сегодня у меня народу полно, хоронят какого-то Коккинаки…»
Я не говорю, что раньше было лучше, было по- другому. Как в шутку говорят, раньше писатель был Горький, Бедный, Голодный, а теперь стал Дик, Темин и Злобин. Руководителями творческого союза становились крупные мастера слова, а теперь руководители СП становятся крупными мастерами. Хорошо, когда среди них есть пусть не инженеры, но хотя бы техники- смотрители человеческих душ.
Однако не хочу ни сравнивать, ни делать выводы, ибо, когда нынешний семнадцатилетний говорит о том, что, если начнется война, он сдастся в плен, чтоб не погибнуть на безымянной высоте, а в плену станет героем Сопротивления или попросту поживет по-человечески – это бравада или влияние литературы; хуже, когда семилетний стремится в игре стать Плохишом («Мальчиша убьют, а Плохиш живой останется»), хуже, когда бывшую партизанку школьники встречают снисходительными смешками, жутко, когда, чтоб сграбастать на продажу ордена, убивают прославленного адмирала, чудовищно, когда два взрослых сына, найдя в реке труп утонувшего отца, используют его как наживку для ловли угрей… Я беру крайности, моральный садизм, но такое проходило по нашим судебным процессам. Неужто и вправду люди становятся чужими друг другу- жена мужу, мать сыну и даже сын отцу и наоборот? Меня родители учили говорить правду, и я старался так поступать вопреки услышанному позднее совету: «Не думай. Если думаешь, не говори. Если говоришь, не пиши. Если пишешь, не подписывайся. Если подписываешься, не удивляйся».
Однако, когда поднимаюсь по лестнице Центрального Дома литераторов, по одну сторону вижу портреты писателей- Героев Советского Союза, по другую – Героев Социалистического Труда. Не хочу никого обидеть, но, право, лица Героев Советского Союза мне кажутся симпатичнее…
4. ДЕНЬ АВИАЦИИ
Торжественное утро аэродрома. Самый большой праздник. Лицо нашего соседа дяди Димы с шести утра пурпурно, как общевойсковое знамя. В аэропорту- выставка самолетов и таблички с их данными. Типов немного: различного применения Ли-2, Ил-12, По-2, да недавно появившийся Ан-2 – «СХ», как тогда его называ^ш. Возле аэродрома продают крюшон и мороженое, а на летней эстраде конферансье с бабочкой, как у плюшевого кота, грохочет в микрофон:
Дальше шла сатира на американцев в Корее, там война, мы следили за линией фронта по сообщениям, и мама не отпускала меня в пионерлагерь- как бы летом и у нас война не началась. Дядя Дима по вечерам сидел на крыльце, уставя в газету сизый нос, и любовно выговаривал имена китайских генералов в Северной Корее, особенно нравился ему Пын-Дэ- хуэй, фамилию которого наш сосед произносил громогласно, на весь двор и получал укоризненный окрик его жены, тети Вали:
– Дима, здесь дети!
Наши отцы и друзья наших отцов выполняли в корейском небе, как принято теперь говорить, свой интернациональный долг, и я слышал от них то, о чем не писали газеты.
…С эстрады громкоговоритель доводил до сведения:
С трескучим шумом мчится «виллис», Владелец «виллиса» богат. За этот «виллис» уцепились Шуман, Шумахер, Сарагат.
В куплетах «протаскивались» руководители западноевропейских стран, поддерживающих американцев. Мне это было не столь интересно, потому что выступал на эстраде мой дядя Коля, мамин брат, и его программу я не раз видел на аэропортовских вечерах самодеятельности. В 1950-м он вернулся из армии, с Дальнего Востока, и отец помог ему устроиться в аэропорту – в порту, как все говорили.
Самым интересным в День авиации было катание на самолетах. Катали над городом на Ли-2, круг делали, «коробочку». За деньги, конечно. Двадцать пять рублей за билет, но таких денег тогда у нас ни у кого не было. Однако катали наши – дядя Женя Евсеев, и дядя Миша Зверев или мой отец. Они-то возьмут «зайцем», только не попасть бы на глаза строгому командиру авиагруппы Герасимову – у него фуражка хоть и всегда на глаза надвинута, и куда смотрит он, не ясно, однако замечал все, говорил громово, трубно, как бы не слыша собственного голоса, только нота «до» проходила по голосовым связкам.
Лучше не встречаться с Герасимовым на летном поле. Опасен был в День авиации еще один человек – завхоз Телешевский. Он всегда слыл большим начальником, а в этот день- особенно. С удовольствием козыряя встречным, авиаторам, завхоз был немилосерден к мальчишкам. Если Герасимов никого не удостаивал собственным взглядом, то глаза Телешевского, казалось, готовы были выпрыгнуть на тебя, как лягушки. В те годы гражданские авиаторы, как и железнодорожники, да и другие служащие, носили погоны. Пожилой лейтенант стал известен чуть ли не всему городу тем, что в праздник 25-летия республики, когда на трапе самолета появился Семен Михайлович Буденный и молдавские руководители двинулись по ковровой дорожке встречать его, Телешевский, опередив их на мгновение, вылез из-под крыла и вытянулся перед Буденным:
– Товарищ Маршал Советского Союза! Лейтенант административной службы гражданской авиации Телешевский!
– Очень приятно! – добродушно шевельнул усами полководец Первой Конной, пожал руку нашему завхозу, а вслед за ним и всем руководителям Молдавии.
…На летном поле выделялась врезанная в небо двухметровая фигура комэска Чурюмова. Илья Муромец нашей авиагруппы, он, когда влезал в самолет, казалось, натягивал его на себя, как рубаху. Чурюк, как его называли, входил в десятку лучших гражданских летчиков страны. В небе он был от Бога. А на земле не везло. В Москве под машину попал, долго лечился. В семейной жизни не склеилось. Чу- рюмов повесился. Но это случилось много позже моего детства.
Его уважали. 01казали в воздухе оба мотора, а он сумел спланировать и посадить тяжелую машину с пассажирами. Поговаривали о вредительстве, и у нас в порту стали работать чекисты.
Отец мой тоже попал в переделку. Уважение к нему я почувствовал на торжественном собрании, когда его встретили громом аплодисментов за спасение пассажиров, экипажа и самолета. В январе 1952-го отец летел из Ленинграда, и перед посадкой заело шасси, только одна «нога» вышла. С крыльца я видел, как отец делает «коробочки» над городом и почему-то не садится. Раньше «коробочка» – и приземление, а сейчас – круг за кругом. Я побежал на аэродром. Командир группы мрачно стоял на КП. Руководитель полетов, стараясь быть спокойным, по радио давал отцу рекомендации.
– Пусть убирает левое и садится на брюхо! – прорычал командир. Я понимал, что это значит. Если и не погибнет, то без ног останется.
Над зааэродромным леском показалась батина машина с одиноко торчащей левой ногой. Самолет навис над снежным полем, белым, как лица людей на КП, чиркнул колесом по взлетно-посадочной полосе, и снежный салют поднялся над аэродромом. Бросились вперед санитарная и две пожарные машины, однако не понадобились. Все были живы-здоровы, пассажиры и экипаж. Отец вышел последним.
– – Ну как, Иван Григорич!- прорычал командир группы.
– Ничего, – улыбнулся отец.
Дома он снял китель – мокрый насквозь. Ничего!
Я любил это «ничего», любил его «будем живы!» и «никаких гвоздей!». Все это соответствовало