– Нет. «О, горе мне! Они тебя сожгли». Только так[107].
Подчиняюсь. Исправляю.
Следующий взрыв:
– «Смуглый отрок бродил по аллеям / У озерных глухих берегов». Какое невежество! Глупость какая! Откуда взяться глухим берегам возле резиденции царя?
Снова предъявляю сборник 61 года.
– Но раньше, до 61 года, уже печаталось однажды «грустил»! – и отталкивает от себя последний сборник. – А не это дурацкое «глухих»!
Правда, печаталось. В книжечке 58 года стоит «У озерных
– Брать надо не последний вариант, а лучший. Мало ли какую глупость в каком году напечатали. В сборнике 61 года я просто не досмотрела.
– Анна Андреевна, но
– У меня пни, а у вас просто привычка к прежнему. Так бывает с читателями. Исправьте: грустил[108].
Исправляю, хотя и уверена: это хуже. Не нужен во второй строке еще один глагол? Не пойму. А может быть, «смуглый» и «глухих» пленяло совпадением согласных? Не знаю.
Оказывается, Сурков просил вставить в новую книгу непременно что-нибудь из цикла «Слава миру». «Не о Сталине, конечно, Анна Андреевна, но чтобы не было с вашей стороны демонстративного отказа от этого цикла». Так! Однако и без Сталина весь цикл плох: я, когда впервые читала его, подумала, помнится, – что же такое «мастерство»? Уж Ахматова ли не мастер! А вот решила написать – чтобы спасти Леву – стихи в честь Сталина, решила, постаралась – и – и – любой ремесленник исполнил бы свою задачу лучше.
Теперь она просит выбрать из этой стряпни «стихи поприличней». (Ну, это еще моя счастливая доля: когда они писались – в пятидесятом году – меня возле не было… Мы еще с нею в ссоре, и кто-то другой слушает и подает советы… Меня чаша сия миновала. А ведь отговаривать ее я тоже не нашла бы в себе сил: Лева.)
Сейчас я предложила оставить одно: «Прошло пять лет, – и залечила раны, / Жестокой нанесенные войной, / Страна моя…» В этом слабом стихотворении две чудотворные строчки:
– Возьмем ради этих двух строчек? – предложила я. – «Студеная тишина». Так и видишь поляну среди деревьев. Поляны, оказывается, не пусты. Они полны студеной тишиной.
Анна Андреевна удивилась:
– Что же здесь особенного? Я ехала в поезде, взглянула в окно и увидела.
(Сколько людей ехали мимо леса, мимо полян в лесу и почему-то не увидели! А ей стоило глянуть и она
Взяли.
Потом был непонятный разговор о «Прологе». Анна Андреевна предложила вставить туда стихотворение Гаршину: «…А человек, который для меня / Теперь никто» и т. д. Я сказала, что замысел пьесы в целом неизвестен мне, а в отрывке «Из пьесы «Пролог»» я нигде не вижу этому стихотворению места. Там ведь все таинственно и загробно, и многозначно, а это стихотворение весьма земное[110].
Потом мы немного поспорили об «Эпиграмме»: я думала, это в цикл «Вереница четверостиший», а она пожелала в «Тайны ремесла»[111].
«Поэму без героя» читала она уже мельком: утомилась. Отодвинув папку, начала оглядывать зоркими своими глазами фотографии на стенах. На бюро углядела маленький снимок: голова Ахматовой на подушке (профиль, распущенные волосы). Я подала ей этот профиль. Она попросила переснять. Я обещала[112].
Очень задерживает перепечатку отсутствие эпиграфов к циклу «Библейские стихи» и названий к «Песенкам». Я о них снова и снова. Но нет. «Еще не решила»[113].
Спрашиваю: кто составлял ее сборники, когда они выходили впервые.
– Я сама. Кто же еще? А корректуры держал Лозинский… В этом году пятьдесят лет со дня выхода «Четок».
Тревожится она за Толю: он в Москве без прописки». Еще пуще за Бродского. Я пересказала ей разговор Самуила Яковлевича с Косолаповым, директором Гослита. Косолапов, прочитав в «Правде» статью Маршака о Солженицыне, позвонил ему с большими хвалами100. А Маршак – в трубку: «Да, Солженицын. Он и в тех условиях остался человеком. А вот вы, Валерий Алексеевич… Что же это вы делаете? Молодого, талантливого поэта преследуют мерзавцы. Они хотят представить его тунеядцем. А Бродский не только талантливый поэт – он и замечательный переводчик. У вашего издательства с ним несколько договоров. Вы же, узнав о гонениях, приказали с ним договоры расторгнуть! Чтобы дать возможность мерзавцам судить его как бездельника, тунеядца. Хорошо это? Да ведь это то же, Валерий Алексеевич, что выдернуть табуретку из-под ног человека, которого вешают».
– ««Художественное мышление есть мышление образами', – процитировала Анна Андреевна. – Образ точен».
И, помолчав:
– Очень скверный признак – эти расторгнутые договоры. Дело затеяно и решено где-то на самых высоких высотах. Косолапов такой же исполнитель, как Лернер. Исполняет приказ.
Я убрала папки, накрыла стол скатертью, и мы сели ужинать.
– Какой сегодня хороший день, – сказала Анна Андреевна вдруг. – Вот побыла у вас и такое чувство, что я тоже работала. Я ведь никогда не работаю.
– А переводы?
– Весьма трудоемкая форма безделия.
17
Пишу, лежа и закрыв глаза. Интересный опыт. Прочту ли?
Сегодня утром вырвалась в Институт Гельмгольца к профессору Фрадкину.
Кровоизлияние в сетчатку левого глаза. В правом, двадцать лет назад, было, помнится, три. Теперь в левом. К счастью, «на периферии», а не «одно в центр», как тогда в правом.
«Бег» я успела. Хотя кровоизлияние, он сказал, уже довольно давнее. Боли резкой в глазу не было, а общее плохое самочувствие – привычное дело. Потому я не поняла.
Теперь две недели приказано не читать и не писать. Полеживаю в полутьме. А как же «Былое и Думы»? Срок 1 марта.
Завтра в Ленинграде судят Бродского. Он из Тарусы уехал домой, и его арестовали101. Пользуясь своими барвихинскими связями, Дед и Маршак по вертушке говорили с Генеральным Прокурором СССР Руденко и с министром Охраны общественного порядка РСФСР Тикуновым. Сначала – обещание немедленно освободить, а потом какой-то вздор: будто бы, работая на заводе, нарушил какие-то правила. И его будут судить за это. Все ложь.
Телеграмма в суд от Деда и от Маршака послана102.
Фридочка в Питере.
Строчка у меня находит на строчку. Прекращаю.
А Фрида пишет из Малеевки, что отправила письмо Руденко. В письме от нее ко мне портрет Бродского под судом103.
Я лежу, но нарушаю, нарушаю, нарушаю. Делаю наброски для статьи в «Литературную газету»104.