– Никаких интеллигентных людей и никак не слушали. Все эти люди живут, я уверена, в одном каком-то доме, где им предоставлены квартиры при условии, что они не пропустят ни единого юбилейного вечера в Большом Театре. Не реагируют они вообще ни на что, хлопают всем поровну и терпеливо ждут антракта и концерта234.
У Анны Андреевны две радости нынче: первая радость – книжка из березовой коры, прошитая веревкой. На коре выцарапаны ее стихи: «Двадцать первое. Ночь. Понедельник». Светлое это чудо привез ей кто-то из лагеря… Чудо Анна Андреевна положила мне в раскрытые ладони, а я не то что перелистывать, я дохнуть не смела – но она и не дала, вынула мгновенно у меня из рук и положила в особую коробочку, устланную ватой235.
– Отдам в Пушкинский Дом, – заявила она.
Да. Эти листки березовой коры почетнее Оксфордской мантии. И Нобелевской премии. И любой награды в мире.
Вторая радость: Надежда Яковлевна переселилась наконец в свою новостройку.
– Поедем туда на днях с Никой и Юлей, повезем пирог и крендель. На новоселье. Я так счастлива за Надю. Наконец-то у нее свой дом. Это и с моей души снимает камень. Сурков давно уже предлагал нам обеим двухкомнатную. На двоих двухкомнатная – не худо, правда? Но наша с Надей совместная жизнь в Ташкенте доказала, что жить нам вместе не следует. Я не дала согласия, и вот из-за меня Надя получила жилье с опозданием: только теперь. Наконец-то! Я счастлива236.
– И еще одна радость, – продолжала Анна Андреевна. – Надя наконец поняла, кто такие Т. Они всячески ее величали – как и Ольгу. С Ольгой-то понятно зачем: через нее они хотели проникнуть к Борису Леонидовичу. И потому звали ее «супругой поэта». Может быть она больше, чем супруга – этакая «звезда любви», но женой не была никогда: с Зинаидой Николаевной Борис никогда не разводился и не расставался.
Поговорили мы, конечно, о деле Синявского и Даниэля, как разговаривают сейчас всюду. И, конечно, с возмущением. Но меня чрезвычайно удивляет одно обстоятельство, сказала я Анне Андреевне: секретарша Эренбурга, Наталья Ивановна Столярова, принесла мне книжку «фантастических повестей» Терца и книжка показалась мне убогой, слабой. Стоит ли из-за таких пустяков идти на каторгу?.. Я спросила у Анны Андреевны, попадалась ли книга ей.
– Да, мне тоже приносили… Мне это не надо… Ах, при чем тут хорошая проза, плохая проза… Надо одно: чтобы эти люди не попали на каторгу.
Так.
Я попросила ее прочитать мне воспоминания о Блоке – я о них от кого-то слышала. Она прочла. Это прекрасно. Это точная острая афористичная проза, сравнимая по силе только со стихами Анны Ахматовой. С воспоминаниями о Мандельштаме несравнима – почему-то Осипу Эмильевичу не повезло. Там всё (кроме нескольких абзацев) рыхло, внутренне бессвязно, клочковато. А это – как лучшие ее стихи. Коротко, емко, каждое слово отобрано. И – или это кажется мне? – иронично насквозь: «…и так как он был не только великим поэтом, но и мастером тактичных вопросов…». Далее, в качестве иллюстрации, приводится бестактнейший вопрос Блока: одна ли она едет в поезде или не одна.
И все эти точные перечисления встреч и слов служат какому-то одному несомненному умолчанию[189].
Она спросила, быстро ли я доставлю Корнею Ивановичу «Бег»; внимательно расспрашивала, как перенес он Колину смерть; потом о Аюше. Тронутая ее внимательностью, я мельком осведомилась, помнит ли она такой эпизод из Аюшиного детства (когда-то мой рассказ заставил ее рассмеяться): я впервые привела Аюшу в школу. Синий выглаженный бант, новые книжки, новый портфель – и цветы для учительницы. Внизу, в холле, в торжественной тишине, мамы и дети. И вдруг…
Анна Андреевна меня перебила, не дала договорить:
– И вдруг в этой торжественной тишине директор, долговязый парень, командует: – Матеря, давайте направо…
Обе мы рассмеялись. Помолчали. Окончила же Анна Андреевна этот смешной эпизод неожиданно серьезным признанием:
– Помню ли? Конечно, помню. Я помню всё – в этом и есть моя казнь.
Какое счастье, что она не уехала!
Буду теперь каждый день звонить в Ленинград, Луниным.
Только бы не инфаркт. Ведь это будет уже третий, или, по ее счету, даже четвертый. Беда.
1
Я чувствую себя очень плохо и, наверное, не решилась бы выбраться из дому, если бы не позаботилась о моем транспорте милая Ника.
К Анне Андреевне вошли мы по очереди. Нельзя утомлять ее.
Четыре постели в маленькой узкой палате. Тесно – проход между кроватями такой узкий, что сиделка, протискиваясь между, задевает боками и койки больных, и стулья гостей.
Анна Андреевна лежит на спине, на высоких подушках, вытянув руки вдоль тела. Не ворочается. Шевелит только головой и кистями рук. Лицо глубоко в подушке.
Инфаркт. По медицинскому счету третий, по ее собственному – четвертый.
Третий ли, четвертый ли – а сколько их может выдержать человек вообще? Не было бы следующего. Одна надежда на ее гениальный организм.
Анна Андреевна говорит тихим, сдержанным голосом. Я не задаю вопросов, но она говорит сама. О своем инфаркте: «Подозреваю в этом одну ванночку». А я ловлю себя на мысли тяжкой и недолжной: о Фриде. С тех пор, как в прошедшем августе я изо дня в день видела Фридино умирание, я каждое лицо на подушке представляю себе умирающим. Да с чего я, собственно, вздумала, что Анна Андреевна умирает? Ведь видела же я ее после инфаркта – там, в Ленинграде, в Больнице в Гавани. Тогда инфаркт был тяжелейший, но она встала, опять Ордынка, опять Комарово, встречалась с друзьями, писала стихи, сердилась, радовалась, из Ленинграда в Москву, из Москвы на Запад… Жила. И теперь так будет.
– В газете «Monde», – проговорила Анна Андреевна тихим голосом, – напечатана моя биография.
(Тут я вздрогнула: опять чья-нибудь ложь? опять ее безудержный гнев? После инфаркта?)
– К моему удивлению, – спокойно продолжала Анна Андреевна, – всё правда, до последней запятой. А кончается словами, что
Я рассказала, какая мерзкая погода была в Комарове в тот октябрьский день, когда мы прочли о Нобелевской премии. С моря подлейший ветер, с неба не то снег, не то дождь, а люди оскорблены, унижены, смущены, в глаза не глядят друг другу. Срам – ив природе и в душах. Я услышала новость на бегу, перебегая из жилого корпуса в столовую. Меня будто грязным полотенцем по лицу ударили.
Однако Анне Андреевне сейчас необходимы положительные эмоции, а не про Шолохова. Я пыталась припомнить что-нибудь радостное, веселое. Но ничего вспомнить не могла – не потому ли, что сердце у меня колотится шибко и беспорядочно, без всякого толку? Рассказывать Анне Андреевне про свою мерцательную аритмию? Врач сказал мне: такая форма бывает после некоторых инфарктов. И она неизлечима. Или – рассказать нечто общественно значимое – про пятерых литераторов, написавших в Прокуратуру специальную бумагу – экспертизу? – в поддержку обвинения Синявского и Даниэля? (Барто, Корнейчук, Сучков, Михалков – пятого забыла…) Вообще уже заранее отравляет воздух этот предстоящий процесс237. Для меня это люди малоизвестные, а Синявского «фантастические повести» просто не нравятся, но как же это отдавать людей под суд за книги? Хорошие ли книги или плохие? А каковы наши литераторы! Слышу нередко осуждение арестованных: зачем они печатались за границей?