пока ни слова (прочла? не прочла?), но свой том она уже начала изучать и говорит о нем с насмешливой злостью.
– Предисловие могу назвать только так: «Кого бить?» Главный редактор по-прежнему твердит, что с 25 -го по 40-й год я не писала[192]. А на самом деле: «Реквием», «Творчество», «Сказка о черном кольце»[193], «Пастернаку», «Если плещется лунная жуть» (одно из лучших моих стихотворений)[194] и многое другое, вам ведомое, а им неведомое. Второе предисловие – это просто эмигрантский маразм. «Ахматова не могла родиться в Москве[195]. Что за чушь! А если бы моя мама в это время случайно оказалась в Москве? И почему их более устраивает, что я родилась в Одессе? Составлена книга тоже плохо. Не говорю уж о перепутанных датах… Поэма «Путем всея земли» разбросана кусками по всей книге… Редактор не заметил, что куски эти – всего лишь отрывки из единой вещи, что все они написаны размером, который более нигде у меня не встречается. Мне подарены два чужие стихотворения – да! да! – вместе с моими вставлены два чужие: одно – «Закат»[196] и еще одно… забыла… от мужского имени[197] …
Умолкла. Длинная речь вызвала одышку.
Помолчала.
Потом:
– Не скрою от вас: пишу на отдельном листе замечания под фамильярным заглавием «для Лиды».
Интересно!
И тут – странная случайность! Совпадение. Не успела Анна Андреевна окончить свой монолог о книге и помянуть эпистолу «для Лиды», как в палату вошла Ирина Николаевна Пунина, только что из Ленинграда, поздоровалась и положила на тумбочку возле постели тот же том! первый том Собрания, полученный на имя Ахматовой в Питере. И кипу писем.
Прежде, чем взглянуть, откуда письма и от кого, Анна Андреевна пристроила на поднятых коленях оба одинаковые экземпляра – и один протянула мне.
– Прекрасно! Теперь будем читать вместе, хотя и врозь. Заведите, по моему примеру, особый листок и пишите все, что заметите245.
Я думала было сразу уйти, чтоб не мешать встрече Анны Андреевны с Ириной и, главное, чтоб скорее, скорее приняться за чтение, но Анна Андреевна уйти не позволила. Она со смехом и очень подробно пересказала «Эвтерпу с берегов Невы». Я так и надеялась, что ирония Рихтера не обидит ее и она сквозь иронический тон угадает хвалу[198].
Я спросила, что говорят врачи, скоро ли выпишут ее из больницы, и куда она после больницы отправится.
– Выпишут меня скоро. Уже научили ходить. Требуют, чтобы я ни в коем случае после больницы никуда не ехала, кроме специального санатория. Сразу. А я поеду на Ордынку. Я никуда из Москвы не уеду, не повидав всех друзей.
Потом вдруг:
– Чуть не забыла. Я приготовила для вас дивный подарок: копию письма Тарковского о моей поэзии. Вот, возьмите246.
Утром сегодня позвонила мне, наконец, Анна Андреевна. Вчера она вернулась из больницы к Ардовым, на Ордынку. Не послушалась, значит, врачей, настаивавших, чтобы она, никуда не заезжая, отправлялась прямо в Домодедово. Да и Союз Писателей не побеспокоился вовремя достать путевку.
Позвонила она мне с утра – привыкла, видно, в больнице рано вставать.
– Лидия Корнеевна, когда вы наконец придете? Я очень соскучилась, а вы все больны и больны. Поправляйтесь скорее и приходите. Ведь вы так и не дали мне отчет о моем первом томе.
Я объясняю: больна. Предписан постельный режим.
– Да, да, мне и Ника говорила, но я не поняла, что с вами.
Объясняю: «декомпенсация». «Дефицит».
– Дефицит?
Объясняю: сердце – 140 ударов в минуту, пульс 80. Мне велят побольше лежать и делают уколы строфантина.
– У меня за всю жизнь пульс не был более семидесяти двух, – наставительно сказала Анна Андреевна.
Я спросила, как она преодолела ардовскую лестницу. Хоть этаж невысокий, второй – а все же…
– Я ее и не заметила. По лестнице меня научили еще в больнице… Если вы нескоро поправитесь, я приеду вас навещать. Ждите!
Отлично! У нас хоть и шестой этаж, но, слава Богу, лифт.
И как счастлива буду я снова увидеть ее! Доложу свои впечатления о первом томе, расскажу об Иосифе – мы ведь много общались с ним в январе – и дома в Москве, и в Переделкине. Деду он читал «Новые стансы к Августе», Дед очень хвалил, но, кажется, Иосиф остался недоволен248. Читает он так напористо, что с него течет пот. Иногда кажется красивым, похож на фотографии молодого Блока. О Мандельштаме сказал: «Знаете, Лидия Корнеевна, есть общее в судьбе. Но я несчастнее». Я: – Не грешите, Иосиф. «Нет, правда». О Цветаевой восторженно: «Она одна понимала: все кончено»… Ходил к Твардовскому в «Новый мир». Твардовский ему: «В ваших стихах не отразилось то, что вы пережили». И пригласил к себе домой – поговорить о поэзии. Иосиф в ответ: «Не стоит»…
Я показала ему наше с Володей письмо в «Известия» по поводу Синявского и Даниэля. Он с грустью: «А мне соваться нельзя, я все своим именем испорчу». (А мы —
что? Помогли? И весь мир? Страшнейший приговор они получили…)
27
– Не книга, а полуфабрикат, – говорит Анна Андреевна. – Не книга, а гранки или верстка. Ее всю надо выправить красными чернилами и послать редакторам. Я так и сделаю. Все перепутано. А еще претендуют на академичность! В довершение бедствия, вставлено множество моих стихов, которые я не разрешала публиковать сознательно, потому что это плохие стихи… Приходите скорее! Я уверена, что вы во всем согласны со мной. Поправляйтесь!
– Вы опоздали. Двадцать минут назад они с Ниной уехали в Домодедово.
– Как?! Ведь доктор велел лежать!
– А другой доктор отменил строфантин и велел как можно скорее на воздух.
Теперь когда же мы увидимся? Когда у меня хватит сил туда добраться?
Мне сказала Люша. Мне сегодня было получше. Я встала с утра, самостоятельно мылась, из ванной прошла на кухню. Люша у плиты.
– Ну, как ты себя чувствуешь? – спросила она необычайно бодрым голосом.