же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра, – схватила гранки и ушла к Тусе.
Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис, и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.
Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.
Туся полнеет, ширеет – это, по-видимому, ее способ стареть, – но добро и ум, заключенные в ней, как- то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа – как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем – кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей – удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому «не так». На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.
Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом с пылу с жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала – как всегда во время речи – кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он «тронул», – под громкий хохот аудитории.
По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба – и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. «Туся!» – мгновенно выговаривает Е. С., чуть Тусенька выходит за дверь; «Туся обедает, Женичка! – говорит ей Соломон Маркович. – Подожди немного, дорогая, она сейчас придет». «Туся!» – твердо повторяет Е. С., и Туся приходит и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери – как, наверное, всякая большая любовь – слепа. Она в умилении перед мужеством Е. С., которое нам не приметно.
– Я всегда знала, – сказала мне Туся со слезами, – что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.
Любовь слепа. И – всемогуща. Ухаживать за Е. С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона, – невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.
Когда Е. С. уснула – сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем – все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда – и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку – сквозняк, потому что дверь напротив. Закроешь – духота.
– Как вы думаете, Тамара Григорьевна, у Лиды с NN роман?
Тусенька махнула рукой:
– Нет. Блокадная баня. Можете быть спокойны.
И объяснила, что во время блокады сначала бани совсем не работали, а потом их открыли, но неделя была разделена на мужские и женские дни. Иногда приедут с фронта солдаты, охота помыться, а нельзя: день в бане женский. И женщины их пускали: «Ладно, мойтесь с нами… Нам ничего… Нам все равно…»
Мне кажется, это мужская теория, женщинам чуждая.
Ваня молчал. Я спорила. Туся сердилась.
Мы стали подсчитывать, сколько уже лет знаем друг друга: я, Туся и Рахтанов – с зимы 1925 года; я и Ваня – с 20-го или 21-го – тридцать лет! И какие же мы уже старые!
– А правда, – сказал Рахтанов, – в юности совсем неверно представляешь себе старость? Теперь мы можем это проверить и убедиться в неправильности наших тогдашних представлений.
– Вы можете сформулировать, в чем неправильность? – спросила Туся.
– Могу. Мы думали, что старики – это старики.
– Молодец, – сказала Туся. – Очень точно. Но только я должна признаться, что я так никогда не думала. Я всегда знала, что человек от первого дня до последнего один и тот же. А если уж говорить о переменах, то старость – это не утрата чего-то, а приобретенье.
Сегодня я приехала к ней в Лосинку, измученная своими бедами. А тут еще дождь. Мокрое шоссе, скользящий на мокрых листьях пьяный, мокрая темень в Ванином саду, через который я шла к Тусиной калитке. Сначала Туся была занята Сусанной, потом Евгенией Самойловной, и я ждала, раздражаясь. Но как только Сусанна ушла, Е. С. уснула и Туся начала говорить о моей рукописи – я сразу почувствовала не только ее правоту, но и целительность света, исходящего из ее голоса. Все, что меня давит, показалось