маленьким перед существенностью, истинностью ее слов. Мои старания приобрели перспективу и смысл.
Посидели, погоревали.
Потом Тусенька, несмотря на свое огорчение, изумительно показала Б-ич. Взяла крышку от сахарницы, укрепила ее как-то сбоку на голове, раздула щеки, рукою показала подбородки до живота… Шура плакала от смеха, а я упала с Тусиной постели, по-настоящему упала на пол и еле могла встать.
Туся же показывала, совершенно не смеясь.
– И еще эта дурища, – сказала Туся, – постоянно ходит в розовых или красных платьях, облегающих бедра. Так и хочется взять кривой нож и отрезать кусок ветчины.
Я поехала; в поезде теснота и ругань; по дороге – тьма и ругань. Ноги увязают в грязи.
Туся встревожена и изнурена. Часто, оставив меня, уходит к Евгении Самойловне, успокаивает ее ласковым голосом:
– Подожди, моя хорошая. Вот так. Сейчас тебе не будет больно.
Почему-то мы заговорили о Ване, о его способности, при любви к нам, – оставлять нас, покидать на века… Может быть, он нас не любит?
– Что вы, Лидочка! Конечно, любит. Ваня настоящий друг. Когда мама заболела, Ваня по три раза в день таскал вместе с вами лед. (И я сразу вспомнила ту лютую жару и нашу с Ваней беготню по аптекам и мороженщикам, а потом – как мы тащим, задыхаясь, эти грязные глыбы.) Но Ваня относится к тем людям, которые устают от интенсивности отношений. Это очень распространенный порок. Вы, я, Шура – редкость; норма была бы в том, что кончилась совместная служба – и потребность интенсивного общения тоже кончилась бы… Ну вот, а Ваня в норме: устает от обмена мыслей и чувств.
Погас свет. Соломон Маркович уже спал – Туся рано уложила его, так как у него болит сердце. Настя уже отбыла. Мы
с Тусей с трудом зажгли керосиновую лампу; потом я держала лампу, а Тусенька смазывала пролежни у Евгении Самойловны – приговаривая, уговаривая, утешая. Материнский она человек, хотя у нее никогда не было детей.
Это было в Лосинке, куда я привезла на такси литфондовских врачей для Евгении Самойловны.
Пока Настя повела врачей мыть руки, мы на минуту остались с Тусей одни.
Я ей сказала.
Она сразу смолкла и тяжело задумалась.
– Может быть, вы хотите поехать к Самуилу Яковлевичу? – сказала я. – Поезжайте, а я побуду здесь.
– Нет, – сказала Туся. – Как я сейчас войду в этот дом, где она так не желала меня видеть? Она была очень несчастна. И почему? Ведь Самуил Яковлевич ее всегда любил. Вот теперь будет видно, как он ее любил!
Она села и написала С. Я. письмо, которое я отвезла ему.
– Леня!
Она взывает к нему, как к защите и помощи.
Я спросила у Туси:
– Как Самуил Яковлевич? Как переносит горе?
– Он занят покаянием и мифотворчеством.
Я ей намекнула, что врачи, которых я привозила к Евг. Сам. из города на днях, очень интересуются составом крови. Мне они прямо сказали, что у Е. С. – рак печени, опухоль прощупывается. Этого я Тусе не сообщила, но она догадалась сейчас же:
– Они давно подозревали опухоль. Но это оказалось не так. Печень увеличена от сердца.
За чаем, когда Е. С. уснула, Туся пересказала мне новый роман Панферова:
– Понимаете, Лидочка, он все берет совершенно всерьез. Когда он описывает, что его герой вспотел у телефона, разговаривая с начальством, то видно, что Панферов ему вполне сочувствует: как же, ведь человек беседует с самим секретарем обкома! Автор и сам в таких случаях потеет. И проблему случки ядреной колхозницы с академиком он тоже поднимает на должную высоту.
Евгения Самойловна в бреду проходит заново стадии всех возрастов. Когда она чувствует себя ребенком, то очень серьезно и старательно произносит:
– Ма-ма.
Когда чувствует себя молодой – зовет девочек, дочек: Лека! Туся!
– Сколько же я должна вам?
– Ничего не должны… Фея Мелюзина всегда дарила Золушке башмаки бесплатно.
– Ну, Туся, какая же я Золушка?
– А чем же вы не Золушка, между прочим? Подумайте хорошенько и вы увидите большое сходство.
– Но характер, Туся, характер!
Тут уж и премудрая Тамара ничего не нашлась ответить.
Я, не раздеваясь и не распаковывая чемоданы, поехала к Тусе.
Она скрывает от Евгении Cамойловны, скрывает, говорит, что Соломон Маркович в больнице – а он лежит – мертвый – у нее в комнате – под простыней.
Е. С. часто зовет Соломона Марковича. Выслушает Тусино подробное и даже веселое повествование о больнице – и опять: «Леня!»
Я боялась, что она услышит похороны. Но нет – хотя множество народа толпилось в кухне, в коридоре, у Туси, у соседей. Была страшная минута, когда выносили гроб: его не могли повернуть в коридоре и вынесли на лестницу торчком.
У ворот стоял автобус и несколько машин. Меня поразила Туся. Выйдя из дому, она плакала, уже не скрываясь, но сквозь слезы и страшное утомление зорко следила, чтобы все больные и старые были удобно рассажены по машинам. Сама усаживала Асю Исаевну и других старушек.
А как она была хороша при последнем прощании, уже в крематории! Именно хороша, я не подберу другого слова. В ней была такая красота расставанья и скорби, что мне ее даже не было жаль: красоту не жалеешь. Как она опустилась перед гробом на колени, энергично откинув полы пальто, и стояла на коленях,