Труд в науке был для Мити жизнью, отдыха он не хотел и не знал. Мысль трудилась и на прогулке, и в разговоре с друзьями, и в лодке, и на велосипеде, и в трамвае.
Не столько он владел математикой, сколько математика – им. Через несколько лет, познакомившись с Анной Ахматовой и часто встречаясь с нею, заметила я одно ее свойство: она способна была и в гостях, и при гостях продолжать свой таинственный труд. Если внутри нее писалось – пелось, диктовалось, звучало, – она продолжала вслушиваться в «один, все победивший звук», ловить «продиктованные строчки» – сквозь разноголосицу общего разговора и даже принимая в нем участие.
Ту же способность нежданно погружаться в себя, вглядываться, вслушиваться, наблюдала я, еще задолго до своей встречи с Ахматовой, у Мити. Письменный стол для любого труда, научного или литературного, неизбежен – многочасовый труд в ночной или дневной тиши. Однако я видела иногда (каюсь, и не без досады), как Митя, в разговоре с общими друзьями или даже наедине со мною, прислушивается не к нашим голосам, не к спору, в котором только что принимал живое участие, а к внезапно, быть может, помимо воли зазвучавшему в нем голосу. «Что с тобою? Куда ты подевался? Голова заболела?» «Нет, – отвечал Митя смущенно, – но, понимаешь, задача все не решалась, не решалась, а вот сейчас внезапно почему-то решила решиться». И он украдкой (если при гостях) выхватывал записную книжку, а если мы наедине – откровенно бросался к столу. «Пожалуйста, меня извини».
Кроме «Солнечного вещества», кроме очерка «Самый сильный холод» («Еж», 1935, № 9), где одним из персонажей был тот же неподатливый гелий, Митя, к великой радости Самуила Яковлевича, написал еще две научно-художественные книги: об открытии Рентгена и об открытиях Попова и Маркони.
Это был уже сложившийся мастер. Ни мне, ни Маршаку уже почти не приходилось ему помогать. Он писал сам. Собирался, по собственному почину, написать для детей книгу о Галилее. Уговаривал при мне Гешу Егудина писать для подростков. Придумывал темы. Предложил на выбор: грек Эратосфен либо шотландец Непер.
– Если ты мне докажешь логически, – неспешно ответствовал Герш Исаакович, – что писать книги для детей приятнее, чем, например, лежать на диване и перечитывать «Войну и мир» – я тотчас же примусь за работу.
Митя пытался доказывать соответственно логике. Герш Исаакович ходил по комнате, курил и отмахивался от Митиных рассуждений, как от папиросного дыма.
– Все она, она, родная, – говорил Митя.
– Кто – она? – приостановившись, спрашивал Герш Исаакович.
– Да все она, она же. Лень-матушка, вот кто! – с важностью говорил Митя.
– Логики не замечаю, – отвечал Геша.
– Она, она!.. – повторял Митя.
– Логической убедительности не наблюдается, – повторял Геша.
Этот разговор, с небольшими вариантами, происходил между ними не раз. И дома, и по телефону. Мне он доставлял большую радость. Значит, Митя не жалеет о времени, истраченном на детские книги! Значит, испытывает от этой работы удовольствие и даже считает ее необходимой для подрастающего поколения, если столь упорно старается вовлечь в подобную работу друга.
(Лень Митя так и прозвал: «она». И если я чего-нибудь не успевала или делала небрежно, произносил с насмешкой: «А все она, она!»)
... «Лучи Икс» – вышли. Мы продержали три корректуры книги о Попове и Маркони (предварительно она была опубликована в «Костре») и со дня на день ожидали сигнальный экземпляр или, как говорят в редакциях, «сигнал».
«Завтра-послезавтра будет сигнал», – сообщали Мите в производственном отделе.
Но летом тридцать седьмого участь «ленинградской редакции» была решена и дан был иной сигнал – к уничтожению не только книг, но и людей, создававших книги.
ЕЩЕ ЖИВА
Тридцать седьмой еще не наступил – он еще только вот-вот наступит. А я хочу еще немного подышать воздухом кануна... пусть даже и не одними радостями, а и бедами его. Нашим ежедневным житьем- бытьем.
Я еще хожу в редакцию или к Самуилу Яковлевичу на дом. Рукописи, корректура, литераторы, иллюстраторы, подготовка к очередному заседанию Московского Детгиза или к пленуму ЦК комсомола. Защищать предстоит Пантелеева, Чарушина, Житкова, ато и Михаила Зощенко: они, видите ли, засоряют язык! употребляют просторечие, а в детской книге – убеждены тетеньки из Наркомпроса, – как в школьном сочинении, живой язык недопустим! И до чего же доходят ленинградские писатели по недосмотру ленинградских редакторов! Наркомпрос получил письмо от одной возмущенной читательницы: в рассказе Чарушина напечатано: «Волчишка орал благим матом...». Хармс, Введенский – а иногда и Маршак, и Чуковский – угощают детей бессмыслицей: «Как у папы моего / Было сорок сыновей» (Хармс); на дереве не листочки растут и не цветочки цветут, «А чулки да башмаки / Словно яблоки!» (Чуковский); «Шалтай- Болтай сидел на стене» (английская песенка, Маршак) – это что за чепуха? Сорока сыновей ни у кого не бывает; башмаки не висят на деревьях, их делают на фабриках – детям надо внушать сызмальства: на фабриках, на фабриках, на фабриках! яйцо – оно круглое, у него нет ножек и оно никогда не сидит на стене! Какие найти доказательства, что, кроме реальных познаний, детям необходимы шутки, выдумки, фантазия, сказка, словесная игра?.. Рукописи изо всей страны стекались к нам непрерывным потоком: не ручейком, а потоком лился на нас «самотек». Вот мы и читали с утра до вечера: не упустить бы молодой талант. «Чтенье, чтенье, чтенье без конца и пауз». Не успеешь голову поднять – за окном ночь, а мы-то думали: день. И смех и грех: наш заботливый директор, Лев Борисович Желдин, выхлопотал нам обеденные талоны в какую-то привилегированную столовую, и сегодня мы собирались уж непременно, уж во что бы то ни стало, пойти пообедать: Александра Иосифовна, Зоя Моисеевна, Тамара Григорьевна и я. И вот опять ночь началась раньше, чем мы успели поднять головы... (Шура от примечаний к юбилейному трехтомнику Пушкина, я – от книги о железнодорожной диспетчерской службе, Тамара – от сказок северных народов, Зоя Моисеевна – от нового перевода «Гекльберри». И течет, течет самотек.) Еще смешнее дело с обедом обстоит у Самуила Яковлевича: он работает дома, у него жена, дети, экономка, домработница, налаженный и благоустроенный быт, но он не обедает, случается, по 3–4 дня: не выносит, когда его отрывают от слушания, чтения, беседы с писателем и в ответ на скромную просьбу жены: «Семочка, иди обедать!» – отвечает чуть не звериным рыком. К вечеру ему приносят поесть в кабинет и он мстительно, не жуя, глотает холодные котлеты.
Митя перезнакомился и передружился со всеми моими друзьями, в особенности с товарищами по редакции. Наши замыслы и эксперименты, наши стычки с критиками и начальниками тревожили и занимали его. Он полюбил проверять детские книги на Люше и на других ребятишках.
Заходил иногда в школу или в детский сад – послушать, как Пантелеев читает «Пакет» или Корней Иванович «Муху-Цокотуху». Удивительно! Смеются и хмурятся, хлопают или молчат разные дети одного и того же возраста в самых разных аудиториях – смеются, хмурятся, хлопают на одних и тех же местах! Это давало ему пищу для обобщающих раздумий о педагогике – о труднейшем умении превращать сложное не в упрощенное, а в простое. С Корнеем Ивановичем у него сложились особые, взаимно-заинтересованные и взаимно-уважительные отношения. (К формально родственным оба они были мало склонны.) Корней Иванович впервые близко познакомился с ученым, с представителем точных наук. Знавал он в своей жизни актеров, художников, писателей, а вот физик – это было впервые. Конечно, и Митино литературное дарование привлекало его. Но главным было другое. Митя был человек, как бы выделанный природой и культурой специально по его, Чуковского, заказу. Вюности Корней Иванович прошел путь самоучки, а потом совершил нелегкий шаг: из мещанства в интеллигенцию. Он невысоко ценил официальные университетские дипломы, но способность человека до всего доходить собственным умом, но волю к неустанному умственному труду, но уменье, вопреки любой обязательной нагрузке, распределять время так, чтобы успевать делать свое, – ценил превыше всего на свете. Бронштейн вызывал в моем отце уважительное изумление. Помню, как было с испанским. Однажды Митя мельком сказал, что намерен в ближайшие месяцы непременно изучить испанский. «Хочу читать „Дон Кихота“ в подлиннике: это моя самая любимая книга». Он показал Корнею Ивановичу набор инструментов: крошечный, карманный,