Послезавтра вернулся из какой-то командировки и сразу приехал к нам Михаил Михайлович. Он наклонился над Люшиной постелью и ничего не спросил, не стал ее выслушивать, выстукивать, даже одеяла не откинул. Только поглядел на нее. Люша вяло поздоровалась и задремала снова.
– Это аппендицит, – сказал Михаил Михайлович и помолчал. – Гнойный. С операцией уже опоздали. Гной уже в брюшине. Перитонит!
– Михаил Михайлович! – вскрикнула я. – Как же вы ставите такой страшный диагноз, а сами даже не осмотрели ее?
– До нее сейчас нельзя дотрагиваться. Нельзя ее переворачивать, выстукивать, щупать. Да ведь и по лицу видно.
– Михаил Михайлович! – взмолилась я. – Да ведь аппендицит – это боль, а Люша уверяла профессора Буша, что ей не очень-то больно.
– Разве вы не знаете Люшу? Она не любит жаловаться, – сказал Михаил Михайлович и пошел к телефону вызывать «скорую».
– А профессор Буш, – добавил он, воротившись, – отличный специалист, но не по детскому аппендициту. У детей иначе.
В машине Люша дремала. Мы с Митей сидели, прижавшись друг к другу, боясь, что нас высадят. Митю в здание больницы не пустили, он сказал, что подождет меня в парке. Это было на Выборгской, в больнице при Институте материнства и младенчества.
Когда Люшу везли по коридору, мимо комнаты для выздоравливающих, где стояли цветы и рояль, она подняла голову, вытянула шею и сказала:
– Хорошо, что я здесь не потеряю времени зря. Я буду учиться музыке.
И уронила голову.
Ее повезли сразу в операционную, прямо на операционный стол. Меня оставили ждать в той комнате, где Люша собиралась учиться музыке. Операцию делал дежурный врач, Иван Михайлович. Меня позвали к нему тогда, когда Люшу из опе рационной перевезли уже в палату. Это была палата на одну коечку в самом конце коридора. Люша еще не очнулась. В палату внесли раскладушку, с трудом втиснули возле Люшиной постели. Сестра сказала, что я, если желаю, могу ночевать здесь. Я побежала к дежурному врачу.
– Я удалил аппендикс, – сказал он, не поднимая глаз, – но это вряд ли поможет. Вы опоздали на двое суток.
Я не знала, куда бежать – к Люше в палату или к Мите в парк. Люша все спала. Я выбежала в парк. Митя стоял, прислонившись к стволу липы. Порывами сыпался косой мелкий снег.
– Я так понимаю, что Люша умирает, – сказала я. – Ты иди домой. Я позвоню тебе в 7 утра.
Спать не пришлось ни мне, ни Люше. Наркоз отошел, пришла боль. Рану оставили незашитой. Рана гноилась.
– Да вы, мамаша, не надейтесь, – сказала мне нянечка. – Раз опоздали, значит, опоздали. Да в эту палату только таких и кладут.
Это была особая палата, недаром на одного. Чтобы других детей не пугать зрелищем умирания. Палата для смертников.
Каждые два часа приходил врач – Иван Михайлович – и сестра.
Сестра брала у Люши кровь. Анализ крови показывал, как быстро нарастает общее заражение.
У Люши не было сил плакать. Мучила гноящаяся рана. По-видимому, не было сил и глядеть – она с мукой в глазах опускала веки. Не разговаривала ни с кем, отвечала движением век. Пальцы исколоты. Бледные, они казались мне мертвыми. Один раз, когда Люша помедлила, прежде чем протянуть руку, я сдуру протянула свою. Я так чувствовала ее собой, а себя ею. Пусть бы меня кололи, меня резали, а не ее. Насколько мне было бы легче.
Выходила вслед за Иваном Михайловичем в коридор. Ждала от него какого-нибудь слова в помощь.
– Ничего, ничего утешительного сообщить не могу, – говорил он. – Мы бессильны. (Напоминаю читателям: антибиотиков в ту пору не существовало.)
Один раз, уже к утру, когда Люша минут на 10 уснула, Иван Михайлович, поглядев на нее, вдруг спросил: «А скажите, пожалуйста, кто у вас в семье „Митя“? Я, конечно, прошу прощения...»
Оказалось, когда Люшу хлороформировали, то, как всегда это бывает, задавали ей вопросы: проверить, уснула уже больная или нет. Люшу спрашивали:
– Как зовут твою маму?
– Лидия Корнеевна.
– А папу?
– Цезарь Самойлович.
– А дедушку?
– Корней Иванович.
– А бабушку?
– Мария Борисовна.
Конец вопросам. Веки опущены. Неподвижность, молчание. Хирург уже готов был приняться за дело. Но вдруг поднялись веки.
– Ау нас еще Митя есть, – пробормотала Люша уснувшим голосом. – Почему вы не спрашиваете? Его называют Матвей Пе... – Тут она уснула.
Да, у нас еще Митя был. Когда утром я позвонила ему (Иван Михайлович, сменяясь, позволил мне позвонить из врачебного кабинета), я, услышав в трубке Митин голос, захлебнулась слезами и не могла выговорить ни слова.
– Слушаю, слушаю! – кричал Митя отчаянным голосом.
– Это я, – сказала я наконец и снова умолкла.
– Лида! – кричал Митя. – Ну говори же!
– Еще жива, – сказала я.
– Я привезу Шаака, – ответил Митя. – Ты слышишь, Лидочка? Я привезу Шаака. Мне посоветовал Михаил Михайлович. Он говорит, это гениальный хирург. Одна из его специальностей – дети... Он не только врач, он ученый... У него специальные работы по нагноительным процессам... И по местной анестезии... Михаил Михайлович дал мне телефон и адрес. Я уже с ним созвонился и еду за ним.
Далее я помню все в обрывках, не по порядку. Рану не зашивали, рана все гноилась. Вдруг Люшу снова взяли в операционную. Я шла рядом с каталкой и держала Люшу за руку. Рука была равнодушная, холодная и, когда я ее отпустила, упала на простыню. Я осталась в коридоре, а в операционную вошли трое – Иван Михайлович, затем главный врач всей больницы (или одного лишь хирургического отделения? не помню), профессор Берг, а с ним еще один, тоже в белом халате, рыжеватый, высокий. Я слышала, что Люша громко плачет – это ей меняли в ране тампон. Потом ее повезли обратно в палату, все трое врачей вышли следом и меня позвали с собою.
Мы в кабинете Берга. В окно глядят черные, в белом снегу, благородные липы. Берг сел за свой письменный стол. Он казался мне важным и строгим. Только пробыв в больнице около двух месяцев, я поняла, что и строгость, и важность прикрывали нежную любовь к детям и недоверие к взрослым: всяким там мамам, бабушкам, папам, которые своею невежественной, излишней заботой могут загубить больного ребенка: то возьмут его на руки, когда нельзя, то накормят чем попало.
Иван Михайлович смотрел на меня с соболезнованием.
Рыжеватый был Шаак.
Стульев не хватило, я села на подоконник, а передо мной остановился Шаак. Но заговорил не он.
– Девочка безнадежна, – сказал из-за стола Берг. – Теперь все зависит от вас. То есть я хочу сказать, попытка спасти. Аппендикс удален с опозданием. Вильгельм Адольфович предлагает собрать гной в другом месте и вторично вскрыть брюшину. Операция рискованная. Мы таких обычно не делаем. Да они и не отработаны. Без вашего разрешения мы не вправе рисковать. Но профессор Шаак находит, что процентов десять на успех все-таки есть. Я с ним согласен. Иван Михайлович тоже. Требуется ваше разрешение.
Он порылся в ящике стола и вынул какой-то бланк.
– Значит, надежда есть? – спросила я у Шаака.
– Я не Бог, я всего только Шак, – ответил он, глянув мне прямо в лицо. – Я согласен сделать попытку.