на ногу, поглядывает с улыбкой…
Внезапно Крамер насторожился, будто от толчка:
«Сегодня ко мне приходил какой-то тип из Окружной прокуратуры Бронкса, с двумя следователями». — Затем: — «Напыщенный такой мелкий поганец».
Его как ошпарило. Особенно задело слово «мелкий». Этакое снисходительное презрение к нему с его могучими грудинно-ключично-сосцевидными мышцами — и он поднял голову посмотреть, как реагируют остальные, готовый прибегнуть к спасительной усмешке, если эта возмутительная фраза у кого-нибудь вызовет улыбку. Но на него никто не смотрел, и уж тем более Мак-Кой, которого Крамер в тот момент задушил бы собственными руками.
«Все этак голову откидывал и что-то гадкое выделывал шеей — как-то вот так, вот так, а на меня поглядывал сузив глазки. Поганец».
Лицо Крамера стало красным, запылало от гнева и — хуже того — смятения. Кто-то в комнате то ли кашлянул, то ли хмыкнул. «Сука!» — холодно определило его сознание. А подсознательно вся нервная система кричала: «Мерзавка, сокровеннейшие мои надежды рушит!» В этой полной народу комнатке он испытывал ту боль, с которой мужское эго теряет невинность, когда мужчина впервые слышит нелицеприятное, категорично высказанное мнение красивой женщины о его мужских достоинствах.
Дальше пошло еще хуже.
«Он все разложил по полочкам, Шерман, — говорил голос из магнитофона. — Если я буду свидетельствовать против тебя и подкреплю этим показания другого свидетеля, меня не тронут. А иначе меня объявят соучастницей и привлекут по статьям этим…»
Затем: «Он даже снабдил меня ксерокопиями газетных статей. Практически задал колею. Эти, дескать, статьи правильные, а эти состряпаны с твоей подачи. Если я скажу, что произошло на самом деле, попаду в тюрьму».
Лживая сука! Конечно, он загнал ее в угол, но он не задавал ей никакой колеи! Он не инструктировал ее в том, что именно говорить, не отговаривал выходить с правдивыми показаниями… У него вырвалось:
— Судья!
Ковитский отстраняющим жестом поднял ладонь, пленка продолжала крутиться.
Голос помощника прокурора напугал Шермана. Но судья не дал тому слова. Шерман напрягся в ожидании того, что прозвучит дальше. Голос Марии: «Иди ко мне, Шерман».
Всем существом он прочувствовал заново тот миг — тот миг и ту ужасную борцовскую схватку… «Шерман… Что у тебя со спиной?» …И это еще только начало!.. Дальше его голос, его собственный жалкий, лживый голос: «Ты не представляешь, как я по тебе соскучился, как ты нужна мне». И голос Марии: «Ну… Вот же я». Потом ужасное предательское шуршание — и он вновь ощутил запах ее дыхания и прикосновение ее рук к спине. «Шерман… Что это у тебя на спине?» В комнате словно забил фонтан стыда. Шерману хотелось провалиться сквозь землю. Он вжался в кресло. Уронил подбородок на грудь. «Что у тебя под рубашкой?»… Ее пронзительный голос, его неуклюжие отговорки, беспорядочные стуки, сбившееся дыхание, вскрики… «И провод, Шерман!»… «Ты что — мне же больно!»… «Шерман, ты подлый, бесчестный гад!» Как это верно, Мария! Невыносимо верно! До Крамера все доносилось как бы сквозь багровый туман стыда. Сука и Стукач — па-де-де, обернувшееся мерзкой дракой. Насмеялась, унизила, опорочила, оклеветала — действительно, его теперь можно привлечь за подстрекательство к даче ложных показаний.
Шерман даже удивился — до чего громко, оказывается, он ловил ртом воздух, судя по звукам, доносящимся из аппарата на столе у судьи. Постыдные звуки. Боль, страх, трусость, слабость, обман, унижение — как все это недостойно, вместе и порознь, а в довершение — еще и неуклюжее топанье. Это уже он бежит вниз по лестнице. Казалось, все в комнате видят воочию, как он убегает с болтающимся между ногами диктофоном.
К тому времени когда запись кончилась, Крамеру удалось выбраться из-под обломков рухнувшего самолюбия и собраться с мыслями.
— Судья, — сказал он. — Я не знаю, что…
— Секундочку, — прервал его Ковитский. — Мистер Киллиан, вы не могли бы перемотать пленку? Хочу послушать разговор мистера Мак-Коя и миссис Раскин в том месте, где он касается ее свидетельских показаний.
— Но, судья…
— Мы прослушаем это еще раз, мистер Крамер.
Они прослушали еще раз.
Слова уже не доходили до Шермана. Он утопал в своем позоре. Как ему теперь смотреть этим людям в глаза?
— Хорошо, мистер Киллиан, — сказал судья. — Какой вывод вы предлагаете суду из всего этого сделать?
— Судья, — произнес Киллиан, — либо миссис Раскин проинструктировали относительно того, какие показания давать, а какие утаивать, чтобы не подвергнуться судебному преследованию, либо она считает, будто ее проинструктировали, но результат один. И…
— Это абсурд! — вскричал Крамер. Клонясь со стула, он с видом злобного безумца тыкал в Киллиана мясистым указательным пальцем.
— Дайте ему закончить, — остановил его судья.
— И более того, — продолжал Киллиан, — как мы только что слышали, у нее имелся достаточный повод лжесвидетельствовать, не только чтобы защитить себя, но и с целью причинить зло мистеру Мак- Кою, которого она называет «подлым, бесчестным гадом».
Подлого, бесчестного гада вновь скорчило от унижения. Что может быть убийственнее чистой правды? Между Киллианом и помощником окружного прокурора разразилась перепалка на повышенных тонах. Что они говорят? Перед лицом очевидной, безотрадной правды какая все это чушь!
— МААЛ-ЧАТЬ! — гаркнул судья. Они замолчали. — Вопрос о подстрекательстве меня в данный момент не интересует, если вы именно об этом беспокоитесь, мистер Крамер. Однако я действительно склоняюсь к тому, что во время слушания дела большим жюри показания свидетельницы были небезупречны.
— Ерунда! — возмутился Крамер. — Рядом с этой женщиной все время были двое адвокатов. Можете их спросить, что я говорил ей!
— Если до этого дойдет, их спросят. Но мне не так интересно, что говорили вы, как то, что было у нее на уме, когда она свидетельствовала перед большим жюри. Вы меня поняли, мистер Крамер?
— Нет, не понял, судья, а кроме того…
Вмешался Киллиан:
— Судья, у меня есть и вторая пленка.
Ковитский:
— Так. Что это еще за вторая пленка?
— Судья!..
— Не перебивайте, мистер Крамер. Вам предоставят возможность высказаться. Продолжайте, мистер Киллиан. Что это за вторая пленка?
— Это разговор с миссис Раскин, который, по словам мистера Мак-Коя, он записал двадцать два дня назад, после появления в газете первой статьи, где говорилось о пострадавшем Генри Лэмбе.
— Где производилась запись?
— Там же, где и первая, судья. В квартире миссис Раскин.
— И также без ее ведома?
— Совершенно верно.
— Какое отношение эта запись имеет к нашему слушанию?
— В ней содержится честный отчет миссис Раскин о происшествии с Генри Лэмбом, когда она искренне и добровольно разговаривает с мистером Мак-Коем. Это к вопросу о том, не изменила ли она сознательно свою версию, когда свидетельствовала перед большим жюри.
— Судья, это же идиотизм! Нас пытаются уверить, что обвиняемый днем и ночью не расстается с