— Может, его, как бандита, вместе со всеми? Мужики собрались их за кладбищем, тоже в одну могилу… Все ж, как говорится, православные.
— Не надо, Илья. Это ведь не для нас с тобой. Для Маши прошу. Все же он последний мужчина в их роду… Как там Малышев?
— Заговоренный, чертенок! — усмехнулся Илья. — Пулемет у него — как игрушка. И когда успел выучиться, гимназер?..
— Ты бы дал мне его, Илья. И еще пару мужиков, из тех, что не местные. Баулинские. Гробы надо сколотить, отвезти. Один не осилю.
— А я на что? — обиделся Нырков. — Бандита вот только… душу воротит.
— Ну вот, видишь?.. Да и людей лишних, чтобы разговоры потом шли, тоже не надо.
— Ладно, Миша, — Илья рубанул ладонью по коленке. — Все сделаем, и разговоров не будет. Раз ты считаешь, что так надо, значит, так и сделаем. Я тебе, Миша, по-честному скажу: другому бы — нипочем, а для тебя — все! Мужик ты, Миша, правильный, я это еще вон когда понял.
Сибирцев с непонятным удивлением выслушал разгоряченные слова Ныркова и печально улыбнулся.
— Спасибо, Илья. Только никакой я не правильный. Дал я Сивачеву наган, хотел, чтоб он сам себя… Должны же были сохраниться в нем хоть остатки чести? А он мне в спину. Патрон вот перекосило, потому и сижу тут с тобой. Вот, брат, какие дела…
— Да ты что? — изумился Нырков. — Ты в своем уме? Да тебя за такие штуки, знаешь?
— Знаю, Илья, сам себя казню… Завтра хороним?
Сибирцев поднялся.
— Завтра, Миша.
— И едем…
— Едем, Миша. Все поедем. Все вместе.
Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным, понимающим взглядом.
И вот наступил последний день. С утра Дуняшка, бегавшая к церкви, принесла весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. “Грех-то какой!.. Нешто можно руки-то на себя накладывать?..”
“Можно”, — думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине собственной души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека.
Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могилы готовы и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и, вопреки всем законам и обычаям, в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый.
Ритуал, если таковой можно было еще соблюдать, вероятно, совершала Дуняшка, проявившая поистине невероятную энергию. Эта энергия невольно захватила и Машу. Она ни минуты не сидела на месте: куда-то ходила, что-то делала. И все это с нарочитым спокойствием и молчаливым достоинством умудренного жизнью человека. Сибирцев ничего в похоронных делах не смыслил и положился на Дуняшкину активность и знание очередности действий. Он словно бы раздвоился. С одной стороны, был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле, по существу, ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков.
Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.
Солнце поднималось в зенит и снова палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.
Сибирцев курил, облокотясь на перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, — а кажется, будто целая жизнь прошла — все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…
— Пора бы везти, товарищ Сибирцев, — услышал он за своей спиной, обернулся и увидел Малышева.
— Да-да, — спохватился он. — Надо бы Маше сказать…
Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:
— Вы не надо, мы сами.
И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.
Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями. Подняли и, сгибаясь под тяжестью, понесли к выходу, к калитке, где ждала телега. Маша пошла следом.
…На кладбище было безлюдно. Весь народ собрался на площади. И когда уже опускали гробы в одну большую могилу — не было нужды, видимо, рыть две, места за оградой хватало, — от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.
Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, и от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.
Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным.
Маша стояла, опершись спиной на ограду. Ее поддерживала под руку Дуняшка. У обеих головы были покрыты черными платками, и две их фигуры, вроде бы слившиеся в одну, казались отстраненными и одинокими, каждая сама по себе, со своим горем, со своей ненужностью.
Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в ногах, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подбирая рясу, подсунулся к нему.
— Тама Матвейка-то исделал все, Михал Ляксаныч, — согнувшись, тонко прошептал он. — И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милый, не сказал про него-то, ни-ни. А пошто? Ей-та, Машеньке-голубице, тады всю жизнь хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?
— Правильно, Егор Федосеевич, — сказал Сибирцев, вставая. — Видишь, как все получилось-то? — И не спасла твоя Варвара-великомученица.
— И-эх, милай друг! — махнул рукой дед. — Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…
— Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем, чем помянуть.
Машу вели под руки Дуняшка и дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, навсегда успокоившуюся здесь, вздохнул и отправился следом.
Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман.