ты — лишь колючая ветка, царапающая мое зрение. Что бы я мог поделать с остролистом, в который ты превратился на один этот день? Раньше я бы гладил им твои нежные щеки, пока не показалась бы кровь. Его колючки застревали бы в твоей коже, в волосах, рвали бы, словно тюль, твое дыхание, и, может быть, остролист и повис бы на нем. А сегодня я не осмеливаюсь к тебе притронуться. Сама твоя неподвижность когтит пустоту. Его жесткие восковые листочки приобрели цвет злобы. Мне придется надеть перчатки, чтобы вынести тебя в мусорный бак. Ибо на несколько минут и ты сам превратился в мусорный бак на краю тротуара, полный каких-то ошметков, бутылочных пробок, яичной скорлупы, мокрых хлебных корок, вина, пучков волос, костей — доказательств бурных пирушек на верхних этажах, — шкурок порея. С тебя свешивались до самого короба для объедков, валяющегося на куче вытряхнутого пепла, свешивались, стекали увядшие, спутанные в беспорядке фиолетовые хризантемы, из коих одна, дырявя, смертельно раня бок этого привилегированного мусорного бака, выглядела роскошным орденским знаком. Придав рукам набожную плавность, я расстелил над тобой свое почтение и грусть, не столько опуская их на тебя, сколько оставляя покойно реять над тобой, как вуаль какой-нибудь блондинки или брюнетки, а чтобы ветер не унес их нежными трепетными жестами мастерицы, одевающей театральных див, я закрепил их концы лавровыми и цветочными венками. Я возложил стопу на разорванный край этих покровов, и по моему зову сбежались огромные каменные глыбы. Обряженный таким образом мусорный бак стал походить на салонную люстру со стянутыми узлом у потолка газовыми покрывалами, предохраняющими от мошкары, или на лицо под вуалеткой, на больной штырь, обвязанный марлей, на хлебную корку под запыленной паутиной. При всем том я не без опасения приближался с таким эмоциональным зарядом к содержимому этой железной коробки, которую мое рвение преобразовало в адскую машину — и она взорвалась. Самая прекрасная фейерверочная шутиха, распустившись из души Жана, разбрасывала снопы стекла, лохмы волос, огрызки, очистки, перья, обглоданные ребра, увядшие цветы и нежные яичные скорлупки. В мгновение ока все вдруг стало земным, обычным, кроме того, что у меня опустилось сердце, как после окончания любовного акта, и в моей собственной стране воцарились великая печаль и хаос. Я выхожу из грезы, которую не смог до вас донести. Сон не может быть закреплен на бумаге. Он текуч, и каждый из его образов постоянно переплавляется, течет, потому что существует только во времени и в пространстве. А затем забвение, замешательство… Но все, что я могу передать, так это произведенное им впечатление. При пробуждении я знал, что выхожу из сна, в котором содеял зло (не припомню только, какое конкретно: убийство, кражу?), но точно помнил, что совершил зло, и чувствовал, что достиг познания глубин жизни. Словно мир имеет поверхность, по которой мы скользим (добро), и глубину, куда мы погружаемся лишь изредка, реже, чем полагают (отмечу тотчас, что во сне было нечто связанное с пребыванием в тюрьме). Мне кажется, что это наложение одного мира поверх другого может внушить смирение или горделивое чувство, а может и побудить вас к поиску иных правил жизни, так как новое мироздание позволит вам увидеть
И вдруг я оказываюсь один, потому что над головой голубое небо, деревья зеленеют, улица спокойна, а передо мной бежит собака, такая же одинокая, как я. Думаю, что это ночь. Открывающиеся мне пейзажи, дома с рекламами, афиши, витрины, среди которых я царственно прохожу, состоят из той же субстанции, что и персонажи этой книги, как видения, которые открываются мне, когда рот и язык обхаживают «медный глаз», в котором я узнаю прообраз моих детских грез о туннелях. Я имею мир в зад.
При втором убийстве Ритон был спокойнее. Ему казалось, что он привыкает, в то время как он совершил самое страшное зло. Он тогда уже умер для страдания и умер вообще, потому что убил свой собственный образ.
Перед тем как получить назначение в Париж, Эрик провел несколько недель в замке Луарэ, который занимал вместе с пятью вояками из своей батареи. Их было пять молодых немцев. Ворота парка всегда оставались на запоре. В полдень и каждый вечер солдаты отправлялись за километр в городок, брать провизию из полковой кухни. Там они ели и возвращались в замок, где оборудовали пост наблюдения. В эту жизнь, которая могла бы протекать спокойно в центре одного из французских парков, беспорядок вносил именно Эрик, самый красивый, самый дерзкий из пятерых, своего рода посланец Зла в наши места. Замок спал днем и пробуждался ночью. Взаимоотношения пятерых парней сделались странными. Они мелькали по гостиным, библиотеке, лестницам и чердакам, повинуясь механизму любви, предпочтений и приступов ненависти, более сложному, нежели тот, что управляет этикетом дворцового обихода, вяжет и распутывает его узлы. Их молодость, красота, их одиночество, их ночная жизнь, суровость установившихся у них законов разом все переменили в дворцовом обиходе, напитав его духом насилия, из-за которого стало казаться, что он проклят. Над самым благородным из окон реял красный флаг со свастикой. Портрет Гитлера висел в большой гостиной, наклеенный на зеркало. Портрет Геринга глядел на него с противоположной стены. Это двойное присутствие стесняло любовные излияния и придавало им отчаянность. Когда они прогуливались по вечерам со своими сослуживцами из городка, солдаты напивались вдрызг. По возвращении в замок огромные зеркала являли их взору блистательные изображения воинов, распаленных вином. В первый же вечер Эрик был опьянен им, опьянен еще и тем, что оказался лицом к лицу с самим собой, с интересом присматриваясь в вестибюле к своему отражению. Горели семь лампочек в люстре и четыре в канделябрах. Эрик, весь черный в своих волосах и мундире танкиста, стоял один, держась прямо, словно в пламени костра посреди ночи. Он чуть отступил. В зеркале его изображение попятилось от него. Он протянул руку, чтобы привлечь его к себе, но рука ничего не встретила на своем пути. Несмотря на опьянение, он почувствовал, что достаточно шагнуть вперед, чтобы зеркальный образ двинулся ему навстречу, но он также чувствовал, что это всего лишь изображение, а потому обязано подчиниться его желаниям. Он начал терять терпение. В зеркале его покрасневшее лицо стало трагичным и таким прекрасным, что Эрик засомневался, себя ли он там видит. Одновременно он жаждал, чтоб этот самец, похожий на него, такой же крепкий и сильный, подчинился ему. В его горле возник нечленораздельный рокочущий крик и пошел гулять эхом по пустым коридорам и гостиным. Тот хищный зверь в зеркале так тряхнул головой, что пилотка упала и темно-каштановые волосы рассыпались по лицу с приопустившейся нижней челюстью. Эрик содрогнулся. Опьянение помогало ему потонуть в пучине чувств, и он был на грани потери разума от собственной своей красоты. Машинально, то есть следуя траектории гораздо более хитроумной и верной, чем если бы он что-то предпринял намеренно, он напружинился, выпятил грудь, выставил вперед ногу, на которой натянулось черное сукно штанов, между тем как левая рука поправила пряди над левым виском, а правая, отдыхая, легла на кобуру желтой кожи. Жест, намеченный Эриком, не отводя от него взгляда, повторило и его изображение. Его левая рука расстегнула кобуру, вытащила револьвер, прицелилась в Эрика и выстрелила. Вместе со звуком выстрела раздался взрыв смеха. Это возвратились его пять дружков. Грянул залп. Все