мошенничество, раз так наивно восхищался великими мошенниками, как восхищался он книгами и их авторами, нисколько не любя их. Идя на кражу, он был счастлив от кончиков ногтей до корней волос.
— Пьеро, ведь ты был счастлив, когда вы вместе шли на дело с Роки…
В тишине раздался его смех:
— Слушай, Жан, отвяжись, ну что ты все…
— Что?..
— Даже когда один (голос переходит в шепот, он говорит едва слышно, я должен придвинуться как можно ближе, прислушиваться, затаив дыхание. Темнеет, лестница погружается во мрак).
— … я ведь на дело всегда ходил соло, ты ведь понимаешь, с этими подельниками…
Я понимаю и еще замечаю в темноте, как он досадливо машет рукой.
— Соло!
Этот мальчик научил меня, что истинная суть парижского арго — печальная нежность. И я говорю ему то, что обычно говорю прощаясь:
— Курить есть? — Но он не отвечает прямо на мой вопрос.
Он еще шире улыбается и шепчет, протягивая открытую ладонь:
— Ну давай, давай со своим чинариком! Выкладывай! Сделай милость! — И он удаляется, иронично отсалютовав мне на прощание.
Уже на следующий день после той свадьбы, о которой я рассказывал, я покинул Колонию навсегда, не успев даже провести с Дивером ни одной ночи, впрочем, я и не рассказал еще о том, как впервые встретился с ним. Был вечер утомительно-долгого майского дня, когда орифламмы в честь праздника Жанны д'Арк устало поникли под тяжестью наконец-то завершившейся торжественной церемонии, и полиняло небо, словно к концу бала — макияж светской красавицы, и вот тогда, когда больше уже нечего было ждать, появился он.
Должно быть, первые начальники Колонии смогли оценить по достоинству, как красиво и торжественно выглядит этот сад — наш Большой Двор, украшенный в цвета национального флага, и издавна под любым предлогом, к любому празднику, на деревья, стены, ограду вывешивались триколоры. Каштаны были объяты пламенем кумачовых флагов, яркая зелень первых побегов смешивалась с красным, синим и белым, ведь колония не забывала своих учредителей, представителей древних дворянских родов, и среди имен, до сих пор украшающих стены часовни, красовались: Его Величество Король, Ее Величество Королева, Их Высочества Принцы Франции, Королевский Двор Руана, Королевский Двор Нанси, Королевский Двор Ажана, все королевские дворы Франции, графиня де Ля Рожешаклен, граф де Ля Файет, принц Ролиньяк, огромный список из пяти-шести сотен имен, украшенных геральдическими лилиями, со всеми титулами; так на самой красивой плите крошечного деревенского кладбища между скромными холмиками некоей Тайе (одиннадцати лет) и Роша (двадцати лет) можно и сегодня прочесть: «Мария-Матильда, Жюли, Эрмини де Сен-Крико, виконтесса Друаян де Люи, патронесса монашеских орденов Марии-Луизы Испанской, Терезы Баварской и Изабеллы Португальской». Рядом с триколорами цвели белые и бледно-голубые орифламмы с золотыми лилиями. Обычно их вывешивали по три: та, что в середине, была белой и голубой. На праздник Жанны д'Арк среди весенней новизны и юной листвы эти полотнища приносили искреннюю радость, словно воздух становился от них свежее и чище. Под деревьями Большого Двора, на первый взгляд нисколько не взволнованный этим апофеозом, юный прекрасный народец вечно озабоченных трахальщиков с необузданными телами, свирепыми взглядами, изрыгающий сквозь белоснежные зубы чудовищную матерщину, — казалось, чувствовал, как души омывает нежная роса. Но на Успение все было иначе: те же полотнища среди палящего зноя, пыли, опавших цветов становились безвкусной драпировкой. Они с высокомерной скукой развевались на каких-то пышных церемониях, в которых мы имели право видеть лишь подготовительные работы или, если угодно, декорацию, слишком важными были все эти важные особы, чтобы мы были достойны их лицезреть.
И вот в этом своего рода временном алтаре, ныне бездействующем, появилось несколько новеньких колонистов. Около пяти часов вечера (я точно запомнил время, потому что именно в пять обычно освобождались наказанные) я обратил внимание на одного колониста, что выделялся из всех других какой- то особой благородной осанкой. Обе руки он держал в карманах, из-за этого и без того короткая блуза задралась спереди, демонстрируя ошеломленному вечеру ширинку с одной недостающей пуговицей, которая, должно быть, отскочила от слишком тяжелого взгляда одного из этих женственных мальчиков, про которых, видимо, и говорится:
— От твоего взгляда отскакивают пуговицы на ширинке!
Мы отправились в столовую. По дороге какой-то тип спросил меня:
— Ну, видел? Ничего себе молодняк!
— Кто? Какой молодняк?
— Этот бегунок.
Понятно, «бегунок» — это тот, кто бежит из тюрьмы. В столовой Дивер уселся за первый стол с ворами в законе, при этом никто не посмел сказать ему ни слова, это как бы подразумевалось само собой. Поскольку столы у нас были расставлены, как школьные парты в классе, по четыре колониста с одной стороны лицом к парте старшего семейства, я оказался у него за спиной и смотрел, как он ест, а он не просто ел, а снисходил к еде, выказывая при этом изрядную брезгливость, весьма странную для человека, только что выпущенного из карцера. В самом деле, он откладывал на край железной миски куски недоваренных овощей, в то время как остальные мели все подряд. Когда мы вышли во двор на вечернюю рекреацию всего на несколько минут, он тут же смешался с компанией крутых, с которыми — неслыханное дело — даже обменялся рукопожатием. В Колонии не было принято, чтобы заключенные в открытую пожимали друг другу руки. Я думаю, был в этом некий тайный сговор колонистов, желающих отбросить все связанное с гражданкой, чтобы ничто не напоминало и ничто не заставляло сожалеть о ней, а может, именно так проявлялись целомудрие и стыдливость, которую испытывает «крутой», желающий стать настоящим «мужчиной», когда ему приходится проявлять свои чувства, а еще может быть, колонисты просто не хотели делать те же жесты, что и их тюремщики. Приблизившись к группе, «штрафник» увидел, как все руки потянулись к нему. Одним своим присутствием он нарушил годами установленные обычаи, хотя сам был еще скован ими, похоже, он слегка растерялся при виде протянутых к нему рук и стоял, как будто их не замечая. У нас еще будет возможность заметить, что штрафники, выпущенные из кутузки в Меттре или здесь, из Дисциплинарного зала, мгновенно начинают вести себя нахально и вызывающе, так во время войны любой французский солдат принимал самодовольный вид погибшего на поле боя. Я разглядывал нового колониста с высокого порога столовой, опершись спиной о дверной косяк, но эта слегка запрокинутая назад поза, и эта опора, и эта ступенька-постамент, казалось, придавали мне слишком высокомерный вид, я спустился и, наклонив голову, прошел несколько шагов. Из страха показаться простаком я не решался спросить, кто это — ведь хотя сам я и не был вором в законе, мое положение «любовницы» старшего в нашей семье делало все же из меня высокопоставленного протеже, и чтобы сохранить в глазах плебса свой