авторитет, мне нужно было делать вид, будто я посвящен во все, что делали крутые (крутые или воры в законе — так называли и называют здесь главарей и заправил). Горн протрубил отбой. Мы построились в две шеренги под той самой наружной лестницей, о которой я уже говорил, и стали подниматься на второй этаж в дортуары. Новенький занял место рядом со мной. Приблизившись, он облизал губы, и я решил, что он хочет что-то сказать, но он промолчал. Я не знал еще тогда, что он похож на меня, ведь мое собственное лицо было мне незнакомо. Мы поднялись по деревянной лестнице. Я не отважился, идя рядом с ним, засунуть руки в карманы (боялся, что он подумает, будто я подражаю ему или хочу выглядеть слишком бывалым), и они свободно болтались, мне казалось, так выглядело скромнее. Когда он споткнулся о железную перекладину ступени, я сказал ему чуть дрожащим от волнения голосом: «Осторожно, старший засечет, ты ведь только что оттуда». Он повернулся ко мне и, усмехнувшись, ответил: «Усрется, пока повернется». И добавил: «Это твой кот? Скажи ему, пусть идет на хуй». Я ничего не ответил, просто опустил голову, но в душе шевельнулось слабое чувство стыда, будто я был виноват, что мой кот — не этот дерзкий парень. Еще он произнес сквозь зубы: «уёб» и «кусок дерьма», эти выражения были у нас в семьях не в ходу, они словно появились из дальней дали, из мира опасных странствий, эти слова казались у него во рту черными бархатистыми водорослями, которые пловец, выныривая, обирает вокруг лодыжки. Такое предчувствие, что он ввязался в игру или в борьбу, похожую на любовную схватку. И это было не что иное, как отпечаток, оттиск дна. Блок особого режима, спецблок жил еще более сокровенной, скрытой жизнью, чем остальная наша Колония, и жизнь эта была нам непонятна и недоступна. И оттого, что этот режимный блок представлялся мне таким загадочным, он не пугал меня. Вполне возможно, что взгляд Булькена казался жестким и чистым одновременно всего лишь из-за глупости и недостатка глубины! Ум обладает флюидами, от которых трепещут и вздрагивают зрачки, окутываясь некоей пеленой, дымкой, и эта пелена может показаться нежностью, да, наверное, это и есть нежность.
Рядом с моей подвесной койкой была одна свободная, туда-то наш старший и определил новенького. Этим же вечером я преподнес ему царский подарок. В дортуаре, когда все заученными, почти ритуальными движениями расстилали койки, готовясь ко сну, любой шум строго карался. Старший, следивший за порядком в дортуаре, стоял рядом с главой семьи в другом конце зала. Вытаскивая из ниши в стене брус, на котором подвешивалась койка, Дивер случайно стукнул им о стену. Тут же вскинулся глава семьи:
— Поосторожней можно, а?
— Кто это? — взвыл старший.
На несколько секунд в дортуаре повисла оглушительная тишина. Я не решался взглянуть на Дивера.
— Быстро отвечайте, хуже будет!
Тогда, обернувшись к ним, я поднял руку.
— Так кто же из вас?
Удивленный, я взглянул на Дивера. Тот тоже поднял было руку, но нехотя, и уже опускал ее.
— Я, — ответил я.
— Сразу надо отвечать. Завтра наряд на кухню.
В углу губ Дивера промелькнула усмешка, а в глазах вспыхнул победоносный огонь.
Еще мгновение назад невинная ложь делала нас соучастниками, сообщниками, а теперь я остался один и стоял, как дурак, выпустив из рук свой подарок. После того, как мы укладывались, нам разрешалось немного поболтать перед сном. Он еще потискал меня слегка, пока Вильруа, старший нашей семьи и мой собственный кот, докладывал главе семьи в его комнате о событиях сегодняшнего дня (стучать он любил). Я едва отвечал, я боялся, что станет заметно мое беспокойство: «расскажи мне о том блоке, ну там, где Дивер». Я все ждал, пока кто-нибудь расскажет мне о нем, и главное, о том спецблоке, что казался мне таким таинственным и загадочным. Я не осмеливался взглянуть на него и лишь угадывал во мраке неясную тень: голову, поднятую над гамаком. Я прошептал на едином выдохе:
— Ты долго там?
— Где это там? — грубо переспросил он. Я растерялся.
— Ну там… в том блоке… ты там был…
В шуршащей и шелестящей тишине я с мучительной тревогой ждал ответа.
— А, там… ну месяц.
Месяц. Я так и не решился сказать ему, что нахожусь в колонии уже больше месяца и ни разу не видел его. Я не хотел надоедать ему, боялся, что он замолчит и не захочет больше со мной разговаривать. Вокруг нас слышались шепоты и скрипы. Начиналась ночная жизнь. Прозвучал отбой. Против собственной воли я начал было снова:
— Но…
— Что «но»? Ну впаяли. Браслеты, все, как полагается. Представляешь, нацепили все на меня, падлы. Но меня просто так не запугаешь, не на того напал. Вывесил я эти цепи впереди, как драгоценные украшения. Ну, что тут было! все так бельма и выкатили.
Когда-нибудь лет через двадцать, прогуливаясь по берегу моря, я встречу путника в широком плаще и заговорю с ним о Германии и о Гитлере: а он будет молча смотреть на меня, и я вдруг, охваченный тревогой, отверну полу его плаща и увижу в петлице паучий оскал свастики. И я растерянно проблею: «Так, значит, Гитлер — это вы?» Так мне был явлен Дивер, такой же великий, безупречный, настоящий, как сама божественная несправедливость. Так я оказался разом перед двумя тревожащими меня загадками: секрет Булькена и тайна спецблока. Это его маленьких обитателей слышал я в день приезда, когда они маршировали во дворе, а меня вели на судилище к директору. Он восседал за столом, покрытым зеленым сукном, под громоздким распятием на стене. Со двора отчетливо доносился стук маленьких ног колонистов, обутых в маленькие, но тяжелые башмаки. Директор сделал знак, и надзиратель толкнул оконную створку. Директорская физиономия перекосилась от раздражения: вислые, отечные щеки задрожали, и вертухай закрыл окно совсем. Стук башмаков был все еще слышен. Выражение начальственного лица становилось все более сердитым и злобным, все сильнее тряслись щеки. Мне не хотелось улыбаться, ведь я не знал, зачем меня сюда вызвали, может быть, хотели наказать.
— Вы здесь…
Голос силился перекрыть доносившийся со двора шум.
— …Вам хотят только добра. Ваши товарищи… Колония Меттре — это не тюрьма, это одна большая семья.
Он говорил все громче и громче, а я вдруг почувствовал, что краснею за него. Словно он заставил меня взять на себя свой стыд и страдания. Похожую неловкость я ощущал, слыша попытки заглушить передачи по радио (немецкие — в начале войны, английские — в конце), эти отчаянные потуги уничтожить опасное сообщение, не дать ему прорваться, а оно все-таки доходило, и все, что нужно, было понято и воспринято.
Пока мы вместе жили в Меттре, Диверу не нужно было прибегать к каким-то уловкам, чтобы поразить меня. Вечером того же дня, когда я спустя пятнадцать лет вновь увидел его в Дисциплинарном зале, восседающего ка верхушке клозета, вернувшись в камеру, я услышал, как какой-то тип тихо сказал мне:
— Тебя тут спрашивают. Ритон-ла-Ной. «Ной» — это ночь. — Я так же тихо ответил:
— Ритон-ла-Ной? Не знаю такого.
— Ну бугор наш. Да вот он. — Я обернулся. Опершись спиной о стену, стоял Дивер и смотрел на меня. Правая рука болталась возле ширинки, это был знакомый мне жест, так когда-то, обхватив свой член, он многозначительно поигрывал им, такая была у него привычка.
Не желая попадаться на глаза надзирателям, мы сделали несколько неуловимых движений, пытаясь приблизиться друг к другу. Я шел открыто, не таясь. Несмотря на этот призывный жест и все его поведение, напомнившее мне повадки прежнего пахана, я готов был быть ему только другом, ничего иного моя любовь к Булькену уже не позволяла. Да, вот еще: когда я вновь увидел его, а Булькен существовал еще вне моих мыслей, сам по себе, работал в мастерских, отсыпался в дортуаре, — к моим дружеским чувствам к Диверу примешивалась легчайшая нежность, но нежность эта имела свои истоки в очень уж далеких глубинах меня, и так же далеко исчезала.
Колония Меттре, как диковинный цветок, распускалась в тяжеловесном мраке Централа Фонтевро. Она находилась в двадцати-двадцати пяти километрах от тюрьмы, населенной злобными амбалами. Она