дортуар 6, а из дортуара 6 — в девятый, и вот уже вся тюрьма была наполнена приглушенным ритмичным стуком, причем удары доносились отовсюду, со всех сторон, изо всех углов. Скорбное известие просачивалось сквозь стены. Оно летело быстрее, чем разносимый ветром по зарослям джунглей стук тамтамов. Вертухаи не могли перехватить его. Стены, эхо, потолок, воздушные потоки — волнение передавалось всем. Тюрьма жила во тьме напряженной, полной жизнью, как в ночь на четырнадцатое июля. Тот дежурный и Булькен были пьяны оттого, что именно они взбудоражили всех и раскрутили этот маховик, который вращался, безжалостный и осторожный одновременно, и в воздухе витало смятение, совсем как тогда, когда выплеснулся призыв: «Отечество в опасности!» Стук в стену справа заставил их подскочить с кроватей. Они подумали было, что пришло какое-то очередное известие, заслонившее это, и страшно жалели, что не могут, погрузившись с головой в новые волнения, забыть о пережитом. Булькен снова взял ложку и ответил на сигнал, затем они вместе слушали: «Один, два, три… двадцать два — П.» Пауза. Потом снова: «Один, два, три, четыре…» Камера справа сообщала им о смертном приговоре.

Ночь была густой и плотной.

За стенами Централа расходилась толпа, унося с собой крики, угрозы, шум. Стихало.

Тюрьма погрузилась в молчание. Никто не решался петь. Охранник глотал свой холодный ужин, дожидаясь, когда появится коллега сменить его с поста. А за стенами тюрьмы несколько подростков, прислонясь к мшистым стволам деревьев, опустив голову и прикрыв глаза от усталости, все бодрствовали, когда другие уже спали на траве, на которую падали лунные лучи. Проявления такой небывалой верности рождали во мне безграничное отчаяние, потому что я еще острее ощущал собственное одиночество, когда дожидался в зале Булькена или записочки от него. Но я догадываюсь, что в глазах других могу показаться жестоким, ведь жестокость Булькена тоже проистекала от его глубочайшего отчаяния, вызванного теми же причинами — он чувствовал себя покинутым. Эта бесконечная грусть, становясь все мучительнее, подкатывала к горлу и выше, застывала у сухих глаз, потому что гордость не давала слезам пролиться. И причиной его жестокости была как раз эта подавляемая грусть. Страх, что я забуду о нем, находясь наверху, заставляла его писать мне каждый день, а я вынужден был отвечать. Этот самый страх хоть немного смягчал его. Он видел, что я постоянно думаю о нем. Он ощущал меня рядом с собой. Он, не переставая, плел нить, которая связывала нас, и руки все время перебирали ее. Но еще сильнее, чем горечь, я ощущал нечто вроде покоя. Как только он перестанет нуждаться во мне, мне нечего будет делать, когда исчезнут обязательства по отношению к нему, то вместе с ними будет утрачено и то, что было так важно для моих с ним отношений и для меня самого — все чистое и ослепительное. Но находясь в камере, я ничего не мог сделать для него. И я не должен был уповать на то, что якобы имею какую-то власть над ним, несмотря на недавно разыгравшуюся между нами сцену. Я стоял на вершине лестницы. Я ждал, когда он выйдет из мастерской, чтобы передать ему записку. Улыбаясь, он устремился ко мне. Он ожидал, должно быть, что я сам подойду к нему, но я не пошевелился. Он наткнулся на меня, а я остался неподвижен. Это удивило его, он улыбнулся еще шире. Я равнодушно стоял. Он слегка подтолкнул меня, желая как-то вывести из ступора, но я никак не реагировал. Он толкнул меня сильнее. Я оставался каменной глыбой. Он взбесился, и дикая ярость, полыхнувшая в его глазах, завладела им безраздельно. Он ударил меня по лицу. Я тоже почувствовал нарастающий в груди гнев, и в то же время меня душил смех, беззвучный, неразличимый на моем бесстрастном лице, который распалял мой гнев еще больше. Я понимал, наступил момент, когда мне пора было вступить в игру. Я позволил ему ударить меня снова. Улыбка сошла с его губ. И тогда я представил себе, как должен был бы действовать какой-нибудь бог, который не желает больше терпеть оскорблений от человека и выносить его нахальство — и я ударил сам. Вначале он был удивлен моей реакцией, которая выглядела такой запоздалой. Нависнув над ним всем телом, я словно хотел его раздавить. Он опомнился и вздумал было отбить удар, но теперь малейшее его движение вызывало у меня ярость. Я молотил его ногами и кулаками, пока он не остался лежать, скрюченный на ступеньках, готовый при очередном моем ударе кубарем скатиться с лестницы, но я не чувствовал ни малейшего сострадания. С пеной у рта я прошипел: «Поднимайся». Он вскочил одним рывком. Я вновь принялся избивать его, но он больше не пытался ни отражать удары, ни нападать сам, и в какой-то момент я оказался совсем близко от него, и он не мог выставить никакой защиты. Я коснулся его. Мое тело коснулось его тела. Я продолжал наносить удары, но его тепло обволакивало меня. Моя щека пылала, его — тоже. Чтобы избежать удара в лицо, он отвернулся, прикрываясь плечом, но я не стал его разворачивать обратно, а потеряв равновесие, прислонился к нему. Я коснулся его бедер своими. Мои удары потеряли прежнюю силу. Я прижал его к себе, его спину к своей груди. Моя правая рука дотронулась до его лица, я хотел повернуть его к себе, но он воспротивился. Я еще крепче стиснул его ногами. Я хотел поцеловать его в губы, он отвернулся, прижав ладони к лицу. Я попытался их оторвать и почувствовал, что готов вытворить то же самое, что привело меня в свое время в Меттре: я со своей шестнадцатилетней жестокостью выдавил глаз у ребенка, который, испугавшись моего безжалостного взгляда и поняв, что его глаз притягивает меня, хотел его защитить и поднес к лицу кулак. Но моя рука была сильнее. Я оторвал его кулак и вырезал глаз своим перочинным ножом. И вот теперь Булькен сделал тот же самый жест, стараясь защититься. Я прижался к нему. Он не пытался от меня оторваться. Я прижался сильнее, резче, и грубо перегнул его вперед, положив одну руку ему на живот, другую на затылок, и проделал все это неистово и страстно. Я чувствовал, что он побежден. Я слышал его прерывистое дыхание, я и сам тяжело дышал, и когда я его отпустил, нам обоим было стыдно.

Сжав зубы, я злобно произнес:

— Все-таки я тебя поимел.

— Ничего подобного. Я не дал, и штаны были на мне.

— Ну и что. Я сделал это. И еще сделаю, когда захочу.

— Жанно.

Мы посмотрели друг на друга.

В его глазах не было удивления. Казалось, мы и сами не поняли, что это за битва разразилась безо всякой видимой причины, но в глубине души каждый из нас чувствовал: было нужно, чтобы это произошло. Я сказал ему:

— Вали отсюда. Надоел.

Он ушел, на ходу приводя в порядок свою одежду. Я был хозяином положения.

Теперь для меня он был всего-навсего девкой, какой он и считался в Меттре и какой не переставал быть ни на минуту, я это ясно видел. Я дошел до своей мастерской, и эта сцена, почему-то именно она, напомнила мне наши воскресные прогулки, когда мы уходили за территорию Колонии, и ассоциация была вызвана тем, что однажды, когда меня кто-то окликнул по имени, я отозвался небрежно и презрительно.

Вечерами по воскресеньям, отстояв службу в часовне, мы отправлялись на прогулку с оркестром и флагом во главе колонны. Мы шли по сельским дорогам, иногда очень далеко, до самого Мемброля, а однажды ушли так далеко, что увидели Фонтевро. Мы различали зажженные окна Централа, на которых, быть может, как раз в ту минуту повисли заключенные и смотрели, как мы приближаемся, и слушали нашу музыку. А мы не играли тогда ничего, кроме строевых мелодий и военных маршей, которые выводили наши шестнадцатилетние горнисты и барабанщики. Тут мы переходили на шаг. В этом краю, где любой дом кажется изысканным жилищем принца, очень много замков. На прогулке мы часто видели их вдоль дороги. Проходя мимо, толпа колонистов смолкала. Каждый из нас зимними ночами, особенно под утро, грезил о том, что он владелец замка, желая хоть как-то отдалить ужас гнусного пробуждения в холоде и брани. Когда он видел так близко от себя замок, ему казалось, он видит свою внезапно сбывшуюся мечту. Он верил, что сейчас войдет сюда и окажется хозяином. Он верил и не верил. А мы все продолжали идти. По мере того как замок удалялся, наши разговоры возобновлялись. Это была собственная сказка каждого из нас, и вот эта сказка кончалась. Только уходя все дальше и дальше, мы все оборачивались, чтобы удостовериться, что замок и в самом деле удаляется. Я видел их всегда именно так, очень далеко от меня, и часто по ночам, лежа в своей койке, чтобы хоть ненадолго сбежать из нашего гнусного мира, я мечтал об их зеркалах, коврах, мраморных статуях, все эти предметы являлись в моих мечтах так долго и так насыщенно-ярко, а я так беден, что не могу поверить, что они существуют в действительности.

Даже Булькен сказал мне однажды:

— Знаешь, у меня всегда ветер свистел в кармане. — Я краснею от этого признания даже после его смерти, потому что оно противоречит сочащимся искренностью письмам, в которых он настойчиво уверял

Вы читаете Чудо о розе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату