qu'on pыt voir dans le monde, mon fameux perroquet…[70]

В моем неуклюжем переводе это звучит так:

«Попугай, многоречивый гость из Индии – умер! Сбирайтесь на погребение, набожные птицы. Печальной толпой идите вслед его останкам, бейте себя в грудь крыльями. Царапайте когтями щеки, рвите, за отсутствием волос, взъерошенные перышки на головах. Пусть вместо погребальной трубы зазвенят ваши прелестные песни. Филомела-соловушка, забудь о преступлении Терея, отрезавшего твой язык. Долгие годы должны были ослабить твое горе. Участь Итиса-фазана несомненно печальна, но ведь это было так давно! Плачьте, о вы, все крылатые создания, правящие лет своих крыльев в прозрачном воздухе, но пуще всех горюй ты, горлица, подруга умершего. Да, о попугай! Чем был Пилад для Ореста, тем была для тебя горлица. Но на что тебе верность и прекрасный цвет твоих крыльев! Что в том, что ты сразу понравился прелестной женщине, когда я принес ей тебя, как дар любви!..»

Во всем этом есть удивительная свобода выражения, рисуется сама жизнь, праздная, созерцательная, но ровная и ясная. Овидий сам обвиняет себя в том, что он «поэт собственного легкомыслия». Из других произведений видно, что он знает страшные бездны мук, но бежит от них к своим женщинам, прекрасным, испорченным, подлым, с чудесными глазами и волосами цвета «кедра влажных долин Ида». В своей лире он любит лишь одну струну, звучащую столько веков и для стольких поколений… Это прелестно и как-то странно. Тут же, рядом с красивой печалью, которую можно почувствовать столь живо, будто она в нашем собственном сердце, встречаются непонятные страницы, ужасающие своим нечеловеческим цинизмом, как, например, чудовищная тридцать восьмая элегия. Когда ее читаешь, дыхание замирает в груди, словно остановленное смертью. Увы, и в этих мерзостях такая же чудесная поэзия. От этих ветхих страниц веет словно запахом крепких духов или сорванных тысячу лет назад роз, венчавших чело поэта.

7 ноября. Усталость, усталость… Сейчас поздний вечер. Дождь, смешанный со снегом, плачет за окнами, скулит в водосточных трубах, как жалоба бедняка, и сверкает на камнях двора, освещенного зыбким светом фонаря. Глаза невольно приковываются к слабо поблескивающим лужам, вздрагивающим от каждой капли.

Я должна по секрету себе признаться, что потеряла теперь прежнюю ровность. Должно быть, это нервное утомление. «Нервы»! А я-то надеялась на их выносливость, как надеялась на прочность ременной упряжки, когда, бывало, съезжала на бричке с горы к Глогам…

Теперь всякий раз как поволнуюсь, – сердцебиение, после усиленной работы – головная боль, вялость, то рассеянность, то делаешь все как автомат. Я так дурно сплю! После бессонной ночи все время неровно бьется сердце, глаза словно песком засыпаны, в ушах шум, в горле боль – и какой-то омерзительный страх в душе. Пусть совесть моя в такие дни чище чистого, пусть я напрягаю все силы, чтобы ничем не запятнать себя – все равно, я не чувствую себя ни счастливой, ни безмятежной. Бегу на уроки, будто меня подтолкнули извне, и провожу их, как идиотка. Решая, например, с Анусей арифметические задачи, ясно понимаю лишь начало каждой моей фразы, а дальше болтаю, как заведенная шарманка. И лишь произнеся все предложение, слышу его смысл будто чьи-то чужие слова, которые мне мешали ясно понять спор с кем- то другим. Полное истощение нервных сил. Бедным, переутомленным, отупевшим нервишкам нет отдыха. Всякое препятствие становится для них непосильным бременем. И, право, плакать хочется, когда выпадает случай развлечься, но чувствуешь, что и на это охоты нет. Всего тяжелей возвращаться с уроков домой. Ноги передвигаю, словно опухшие. Ботинки насквозь мокрые – как, например, нынче, – отягощают ноги, причиняют боль, а забрызганное грязью платье похоже не на наряд или хотя бы одежду, а на какое-то поганое тряпье. Ах, эти юбки до земли! Они, конечно, приятны, нарядны и красивы, – но только для дам, которые никогда не ходят по грязным улицам и ездят в каретах. Для нас, принужденных бегать по грязи нищих кварталов, – это подлинная пытка. Как отвратительно – подбирать юбку повыше (впрочем, это часто и невозможно, не то десяток мужчин тотчас вопьется глазами), руки мерзнут, поддерживая ее, – в противном случае. она забрызгана и носишь на себе кучу грязи. В одной руке у меня зонтик, книги, тетради, а другой я вечно принуждена охранять свой «хвост» – и так бегать по урокам. Скромность разрешает декольтироваться, открывать плечи и грудь, но запрещает показывать ноги выше щиколотки, одетые в толстые чулки и высокие ботинки. Интересно, если мода повелит нам прицеплять сзади хвост кенгуру, станем ли мы выполнять ее веления с таким же благочестием, с каким делаем это теперь, таская за собой хвосты юбок?

Сегодня, взбегая на четвертый этаж к Липецким, промокшая, забрызганная грязью, курящаяся паром, как загнанная почтовая лошадь, я услышала на половине этой крутой каменной лестницы музыку. Кто-то очень искусно играл за какой-то дверью. Я задержалась на минутку – сперва, чтобы расслышать, что играют; потом дело было уже не в этом, да я и сейчас не знаю, что это было. Гармонические звуки вдруг поплыли вокруг меня, словно спрашивали меня о чем-то с сочувствием, смотрели на меня, словно большие, полные слез голубые глаза. Они жалели меня, будто добрые любимые братья, увидев во мне что-то достойное сожаления, какие-то, видимо, нежелательные перемены, потому что зарыдали от жалости.

Но вскоре они заулыбались в моем сердце – стали звать меня неведомыми ласковыми именами, да так странно, так не по-земному, что мне уж этого никогда в жизни не услышать. Всю меня, с головы до ног, окутала одна песенка, давно, давно, много лет назад слышанная в Глогах, когда еще живы были и мама и отец. Я закрыла глаза и увидела тропинку, ведущую к обрыву под большой грушей, лютики у ключевой воды, заросли калины, ежевики и дикого хмеля. Я видела воду, сверкающую за греблей, зеленые стебли камыша, серебряная плотва играла на солнце у самой поверхности, и окуни высовывали из холодных струй свои острые спинки с темными полосками. Деревянная статуя св. Яна и черные ольхи с искривленными стволами стояли посреди плотины над прудом. Не могу писать…

9 декабря. Когда человек годами мается вот так по свету, встречая все новых людей, он приобретает удивительное умение распознавать их. Это отнюдь не способность познавать умом, а скорей способность понимать с первого взгляда. Я гораздо вернее и тоньше чувствую человека, чем могла бы его понять путем долгого и обдуманного изучения, сознательного наблюдения (хотя я и от этого не отказываюсь). Иной раз меня еще обманет светская игра дружелюбных улыбок, часто так прекрасно проведенная, но заблуждение длится лишь миг, ибо внутреннее неприятное ощущение тотчас же предостережет меня. Я начинаю терпеливо выжидать, и добросовестная жизнь вскоре приносит подтверждение тому, что нашептывал инстинкт. Сколько раз уже так было!

Кроме этого «щупальца», у меня есть еще несколько своих средств добираться до истины. Например, я не удовлетворяю любопытства и не отвечаю на злую насмешку. Просто вот так «не соизволяю» замечать некоторые усмешки, слова, намеки. Благородные сограждане тотчас делают вывод, что перед ними какой-то пень, создание исключительно тупое, совершенно не чувствующее уколов. Тогда-то и открывается вся правда…

Была ли у меня раньше склонность к таким исследованиям? Как будто нет. Жизнь может все пробудить.

В этом совсем нет моего прежнего, такого наивного смирения – ох, ни капельки! – а скорей какая-то злая гордыня. Мне часто думается, что я все больше отдаляюсь сердцем от людей. Ухожу куда-то, к каким- то сонным видениям, к каким-то героическим, чистым теням. Они-то и являются подлинными моими друзьями.

Мир, окружающий меня – полуинтеллигентный, полуварварский, а главное – хитрый… Коварство прислуживает в нем злобе, а уж злоба трудится ради себя самой. Дело всегда в том, чтобы установить чью-нибудь низость, и всегда с тем большим рвением, чем труднее отыскать ее. Милые женщины – ангелы домашних очагов – мастерски владеют этим искусством.

Мы все так далеко преуспели в искусстве молоть языком во вред ближнему, что мужчина, впервые приближаясь к незнакомой женщине, наверное задает себе вопрос: а это что за разновидность животного мира?

В этой пустой жизни царит всемогущее лицемерие. Ложь не только не истребляется, но даже не возбуждает инстинктивного отвращения. К любому злу относятся терпимо, если же оно слишком бросается в глаза – придают вещам ложную внешность посредством софизмов или просто притворяются, будто не знают отлично известных фактов. И вот этим-то воздухом принужден дышать такой цветок, как домашнее воспитание невинных детей! Если бы мы даже питали врожденное пристрастие ко лжи, ее надо было бы уничтожать из-за вреда, который она причиняет. Однако все нравственные устремления подсекаются у самого корня постоянным сознанием, что рядом с нами живут люди, начисто лишенные моральных

Вы читаете Бездомные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату