……………………………………………………………………

23 марта. Роясь в бумагах в ящике моего столика, я нашла эту мою потайную тетрадь. Когда я открыла ее, мой взгляд упал на слова, написанные два месяца назад. И хоть бы что-нибудь было у меня нового!.. Все тот же холод и безразличие. Неужели оно таково, мое горе? Где же оно? Я его не чувствую. Слова внутренне пусты и имеют лишь форму, оболочку знакомой людям скорби.

Давно-давно, когда я еще жила дома, покойный папа как-то показал мне в Глогах пшеницу, изъеденную снетью. Мы шли с ним рано утром вдоль нивы под горой, вдоль Каменного ручья. Папа срывал колос, вылущивал из него зерно. Оно было совсем похоже на полное, и цвет был такой же. Но стоило коснуться его пальцем, как из золотистой оболочки вылетала черная пыль. Такова и моя душа. В ней нет чистого зерна сестринских чувств, одна грибковая труха…

25 марта. Хотела бы я описать это…

Я начинаю ощущать потребность в выявлении, как бы в извлечении своего внутреннего «я». Я так убита! Ни чувств, ни душевных движений.

Я словно Силоамская купель, покинутая ангелом. Сама знаю, что в моей душе какая-то прежняя сила перестала существовать, а то, что осталось, трусливое и холодное, мне уже ни на что не нужно. Уже ничего не удастся мне сделать на земле. Еще есть добрые создания, которые ценят во мне и то, что осталось, но сама-то я, разве я могу ценить хоть сколько-нибудь то, что представляет собой не больше, чем жалкие обрывки прежнего одеяния? Было время, когда я думала, что раздавлена совсем. Теперь я вижу, что это не так.

Разбито лишь мое личное счастье.

Я хочу пробудить в себе силу жизни, я бичую себя воспоминанием о панне Л., я когтями цепляюсь за тяжелый труд. Но это все, это все…

Мне все время кажется, будто кто-то подсказывает, что мне делать, учит меня, как нужно поступать, напрягая все силы своей души, а я ему как-то по-крестьянски всегда не доверяю. Часто ко мне забегает то та, то другая из моих знакомых и рассказывает о своих огорчениях. Меня все это «весьма интересует», но интерес этот как-то слишком близок к презрению. И я думаю, глядя на чужие слезы: как счастливы те, кто проливает только такие слезы!

Я молчу.

Я знаю одно мудрое слово, о котором Вацек ровно ничего не знал.

Слово: hart sei![73]

Он убил бы меня взглядом, если бы я при нем сказала, что больше всего надо любить жизнь.

26 марта. Теперь я часто вообще не знаю, что хорошо, а что дурно. Как будто бы я ничего «дурного» не делаю, но у меня нет никакой уверенности, что такое поведение имеет какую- нибудь цену. Минутами мне кажется, что «хорошим» поступком было бы как раз нечто прямо противоположное. Понимать я понимаю все так же, как и раньше, но никакие аксиомы уже не имеют надо мною власти.

27 марта. На что же нужно страдание?

Можно ли поверить, что такая мука – это самая обыкновенная, вульгарная необходимость? Для кого? Когда дни наполнены страданием, оно становится для разума непостижимой загадкой, мучительной тайной, и невыразимо важное значение этой загадки, скрытое, но властное, словно кружит над головой, как мистическая птица.

Зловещий, черный ворон несчастья!

29 марта. Я пережила долгую минуту, вдумываясь в какой-то пейзаж. Болотные кочки, едва прикрытые снегом. Как мне плохо…

2 апреля. Не знаю, что со мной. Какое-то чувство, самое сильное из всех чувств и пронизывающее печалью… Тоска… Грусть беспредметная, без цели и мысли. Ах нет – в ней есть какая-то жалкая, неуловимая, беспомощная крупинка мысли. И она заключает в себе лишь убеждение, что то, отчего я грустна, – это самое важное, самое ценное, единственно стоящее из всего на свете. Странно, посредством этого крохотного атома человек угадывает подлинное содержание жизни, видит бесконечные пространства, далекие обширные миры, о которых ничего не знает повседневный здравый рассудок.

Тоска, тоска…

Самое неизъяснимое состояние, которое ничем не облегчишь, тяжесть на сердце, постоянная и монотонная.

А между тем сама по себе эта печаль желанна, ибо в ней есть несмелое стремление вновь присмотреться к своему несчастью. Окоченелость, которую я пережила, была хуже. Теперь, когда я вспоминаю этот холод, он мне кажется каким-то железным, раздирающим меня орудием.

Помню, давно – лет, может быть, восемь тому назад, – мы как-то шли с Генриком по нашей березовой рощице. У него был в кармане револьвер. Желая похвастаться передо мной, он вынул оружие, прицелился и выстрелил. Пуля пробила навылет молодую березку. Из отверстия хлынула струя сока и текла так долго, так долго, что я, не в силах вынести этого, убежала. На опушке я оглянулась; все еще видна была текущая по белой коре струя. Солнце отражалось и искрилось в ней, как отражается оно и в жалкой луже на дороге, по которой бредут телята.

3 апреля. Я уж и сама не знаю, чего хочу. Тоскую, вернее – сохну с тоски. Мне хотелось бы уйти, убежать… Я словно очень больной человек, который сам не знает, что у него болит сильней всего. Ему плохо, а шевельнуться нет сил. Впрочем, если бы это и удалось, то от перемены положения могло бы стать еще хуже…

5 апреля. Мне кажется, если бы я могла послушать немного хорошей музыки, я, быть может, была бы все так же несчастна, но не так беспомощна. Слезы сильнее воли. Поэтому я страдаю и ничего с собой не могу поделать. Все осталось прежнее – те же цели, те же обязанности. Я понимаю это, но все время пребываю в бессилии. Я не могу укорить себя тем, что не принимаю решений. Сколько их я высказываю самой себе! Недостает мне только чего-то совсем, совсем малого…

6 апреля. Встаю утрам, иду на уроки, отбываю все как положено, – и смеюсь над всем этим. Это все равно, что носить воду решетом. Ни к чему у меня нет охоты. Я спрашиваю себя, чего мне хочется, и, сама пугаясь этого признания, отвечаю, что хотела бы только одного: не быть.

Эта мысль возникает без всяких переходов из моего прежнего настроения, слезы текут, и в них изливается это стремление…

7 апреля. С Антосей Л. я прохожу теперь литературу… греческую. Сама я из нее (греческой литературы) знаю ровно столько, сколько мне удалось услышать от Вацека. Ведь я читала в свое время все, что он проходил, и кое-что даже усвоила. Сейчас читаем трагедии Эсхила, Софокла, Еврипида в переводе З. Венцлевского и К. Кашевского.

Кто мог бы подумать, что на страницах этих произведений можно найти свою боль, что уже в то время были сестры, которым запрещали хоронить братьев?

Ученица ровным голосом читала «Семеро против Фив» Эсхила. И вот что говорит там Антигона:

Похороню я брата. Не стыжусь ничутьСтать города ослушницей, неверною.Священно страшно знать, что породила насОдна утроба матери несчастнейшей,Один отец проклятый. Сердце, дай себяНевольнику с охотой, мертвецу – живьем.Труп этот горький волки пустобрюхнеПрожорливо не сгложут. Не бывать тому! Я похороны справлю, приготовлю гроб,Я, девушка, по чину совершу обряд.В льняной и тонкий пеплос заверну я труп,Сама зарою в землю. Не препятствуйте!Дорогу к делу мужество найдет мое.[74]

Безумная девушка! Нет, нет! Долой такие образцы!

Я благоразумна, мой идеал – это послушная Исмена, чтящая веления Креона. Нет, я не пойду копать могилу Полинейксу.

11 апреля. Праздник. Никуда сегодня не пойду. Я так разбита, и мне так плохо, будто меня заперли в темном и душном подземелье. В последние дни мне часто хочется плакать. На уроках, когда реветь нельзя, я подавляю слезы и невыплаканные ношу в себе.

По праздникам же, когда Геп уходит и меня никто не видит, я целыми часами позволяю себе это доступное развлечение.

20 апреля. Я шла сегодня с урока необычной дорогой: по Иерусалимским

Вы читаете Бездомные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату