Стефан Жеромский
Из дневников
Сколько пережито за эти восемнадцать лет! Сначала согретое материнской заботой детство, потом – гимназия, смерть матери, знакомство с паном Бемом, увлечение поэзией и литературой, знакомство с Эдеком, Галиком[1] и т. д. Это – прошлое, а какое меня ждет будущее? Какое? Может быть – лавры, а может – одиночество, нищета, близкая могила? Ну что ж! Будь что будет – но с пути, предначертанного мне судьбой, я не сойду никогда.
Я плакал и право не знаю, что со мной творилось! Сколько в нем чувства, поэзии, сколько жизненной правды, простоты, естественности! По-моему, это шедевр!
«За хлебом» – это целая поэма; она меня очаровала! Автор будто бы весело, даже с улыбкой повествует о своих героях, но в словах его чувствуются слезы, сквозит боль… Как же прекрасны нарисованные им сцены, идея и стиль – и все, все восхитительно. Под впечатлением этих произведений я написал третью главу моей «Тоски по родине».[3] Я был тронут и взволнован как никогда.
Как же могли не восторгаться романтизмом Берне, Моор, Клопшток, Мицкевич и другие? Ведь это истинная поэзия! Не убранная в изысканные слова Горация и Буало, а чистая, светлая, простая, как муза Карпинского.[4] Удивительно, как рождаются иногда такие складные рифмы в сердце девушки, не знающей даже, что такое буква? Кто их заронил? Это вдохновение! Оно – в песне о возлюбленном Ясе, которая облегчает уставшей крестьянской девушке ее тяжелый труд. Давно, до школы, я часто спрашивал себя, откуда они знают столько стихов? И мне казалось, что эти песни сохранились со времен Яна Кохановского,[5] о котором я тогда уже кое-что слышал. И вот теперь я с волнением слушаю звуки нашей подлинно народной, национальной, романтической музы. Как велики они, эти корифеи романтизма, которые из-под слоя пыли извлекли бриллиант поэзии и удивили мир ее красотой! Да, это народ создал поэзию, а поэты вознесли ее на вершины идеала.
Чтобы рассеять ослепившее меня бешенство, я начал читать «Историю преступления» Виктора Гюго. Как ничтожна должна быть страна, если она рождает таких Худзяков. Если бы я знал, что найдется еще сотня людей, осмеливающихся писать по-польски для того, чтобы распространять среди простого народа книги подобного содержания, – право, я бежал бы отсюда. Нет для меня книги более отвратительной. Прочитав ее до последней страницы, я почувствовал страшную тоску. Мысль о том, что это написано по- польски, преследовала меня, как гарпия. Читая Виктора Гюго, я воспрял духом. Худзяк меня истерзал, а он пролил бальзам на мои кровоточащие раны. Заснул я поздно. Я стал таким демократом, что на всех наших товарищеских пирушках провозглашаю только один тост – за демократию. Один Крижкевич поддерживает меня ото всей души. Остальные, хотя и пьют, но лишь для того, чтобы осушить рюмку. Я погряз в болоте утопии, и несмотря на это – иду все дальше в красной шапке на голове! Аристократические суждения приводят меня в ярость. Я сполна, с процентами отвечаю на них злыми насмешками Венгерского.[10] Виктор Гюго, Конопницкая – вот наше знамя: мое, Бернарда, Вацека! Пусть другие идут за Красинским,[11] только подальше от нашего знамени! Янек слишком верит в умственную аристократию. Как знать, не назвал ли бы он вслед за учителем Семирадским человека из народа словом «скот», отлично выражающим аристократические устремления «ясных панов, магнатов, князей-прелатов…»[12]
Есть там сцены, какие не часто встретишь в иностранной литературе: так, Мейер и Голда в лесу, у окна хаты – это картина изумительно ясной, какой-то первобытной и неизъяснимо красивой любви. И если на первый взгляд роман может показаться скучным, то стоит только вслушаться в разговоры Мейера и Голды, в пение Элиезера, и нам откроется необыкновенно яркая, рукою мастера созданная красота. Простота и наивность, строгий объективизм и благородная тенденция – вот что делает этот роман крупной, прекрасной жемчужиной, которую славяне подарили Западной Европе.
Сегодня всю ночь буду читать произведения Писарева – русского вольнодумца. Опять заполню дневник записями, а 4-й том Брандеса[13] отложу до каникул.
Меня ждет жизнь в доме знатного магната нашей округи. Посмотрим на нее вблизи.
Другие же статьи, а именно рецензии и критические отзывы о произведениях его современников, полны едкой иронии и не всегда объективны. Видно, что этот демократ и вольнодумец, обрушиваясь на аристократов и правоверных, рубит иногда с плеча – так, что порой даже жалко становится несчастных авторов, попавших под его перо. Да, этот критик не чета нашему Тышинскому или Хмелевскому,[15] ему критика нужна не ради нее самой, а для раскрытия своих идей.
Произведения его не пропускает цензура; в России он пользуется славой «ужасного демократа», чего само по себе уже достаточно для зачисления его в «социалисты», хотя до сих пор я не заметил, чтобы он был социалистом. Ох, эта Россия! Лучшее, что есть в ее литературе, – проклято и гонимо.