чтоб никому из его народа и в голову не пришло сдуру польститься на поганое стерво. Он тогда закончил обход и пролежал в тайном своем укрытии целых десять дней, не выходя наружу и почти не вылизываясь, не усмотренный никем, кроме серого Каспара. Агнесса стыдила его потом, но он только жмурился и шевелил усами… Долгое это дело — вести череду шагов, обходя город, пока следы аккуратно не замкнутся в кольцо и последний шаг не сольется с первым.
На исходе ночи Густав протискивается в кошачий лаз, выпиленный в двери. На теплой кухне долго приводит себя в порядок, моет черную блестящую шерсть, ужинает молоком, потом, потоптавшись, вспрыгивает на строгую деревенскую кровать. Агнесса спит, положив крепкие руки под щеку, чуть надув губы, как девочка. Густав щурит желтые глаза, сворачивается плотным клубком и погружается в глубокий безмятежный сон.
Ханс
— Парча, ну просто парча, вот руками — дерюга, а глазами — парча! — Отец Питер уже третий раз то подходил к наброшенному на кресло облачению второго волхва, то отбегал, всплескивал руками и головой крутил. — Ты же плут, чародей какой, Ханс, добрый обманщик! И как же это сделано?
— Ничего нет особенного, отец Питер. Я вырезал узор из старый пергамент и через вырезы… дыры… вытер одежду… такая смесь… желтая темпера на клею. Потом уже кистью я сделать вышивку, и якобы тут есть блик. Агнесса принесла бусы, хорошие, много. Пришить вот тут по вороту и вниз. А пояс будет настоящий, золотой — шить канителью, я знаю как, это недорого, мне уже обещали. Для третьего волхва платье из белый холст, с кистями на рукавах. Так, как на одной картине великого Иеронимуса Босха. Еще белым шнуром рисунок, девушки сделают, и еще московитский жемчуг, это дал Отто.
— Боже мой, жемчуг — это же, верно, очень дорого?
— Дорого, но нет очень. Это речной жемчуг. Он мелкий, неправильный. Говорят, в Московии его премного.
Праздник приближается, набирает великолепие, загодя сияет дареными и одолженными сокровищами. Агнесса пожертвовала бусы, те самые, что ей вдова отдала за корову. Кроме жемчуга, щедрый господин Бейль посулил горсть бусин из богемского стекла — они граненые и переливаются, как драгоценные камни. Ханс уже нацелился украсить ими ларец и чашу, великие дары царей с Востока.
— А звезда? — вздохнул отец Питер. — Что у нас со звездой будет? Позолота с нее совсем облезла, я боюсь, если снег повалит — никто нашу звездочку и не увидит.
— Нет бойтесь. Дерево у нее без вреда, я проверил, а фальш-золото… позолоту, да… можно заново. А еще те бусы Отто пустить не на ларец, я тоже думаю, а вот так, по лучам звезды, да? О! Тогда они будут играть от любого света, даже от свеча.
— Но вот я все сомневаюсь — не напугаем ли мы третьим волхвом? Все-таки черный человек… Может быть, черными будут только слуги?
— Это уж как вы, отче, велеть. Но я лично сам видел не один раз мистерии, где волхв был весь черный и никто нет был испуган, и есть еще — все знают, что это Ференц. А черное лицо и белая одежда, богатое платье — это очень хорошо, это красиво. Вот только надо будет перчатки, а то все белое будет захватанный, это есть потешно для всех. Я думаю, на голову надо шапку или тюрбан, потому что у черных людей их волосы короткие и такие… как овечина… овчина. И еще я так подумал: первый волхв едет на осле, второй и третий — на конях, почему не сделать еще дивного зверя, дважды горбатого, — на таких ездят в Аравии, я знать. Он будет нести поклажа, очень потешно тоже. Голова его, я нарисовать, ее надо вырезать из дерева, обтянуть старая кожа, раскрасить, а тело можно сшить как попона из овчин… две старых шкур. Два человека влезть внутрь, а две их головы будут как бы два горба, мы сделать в шкурах дыры для смотреть и дышать. Это есть очень смешной трюк, все радоваться…
Ханс тараторил без умолку, махал руками, набрасывал на два кулака покрывало Девы, показывая, как будут торчать горбы диковинного аравийского зверя Верблюда, как чудесно преобразят граненые бусы пожухлую и страшноватую звезду, какое роскошное действо можно будет устроить. И это наш голландец, который два слова подряд обронит — считай, речь сказал! Отец Питер диву бы давался, но повальное сумасшествие овладело всем городом без исключения, и имя ему было — Большая Рождественская мистерия. Хор ангелов уже дважды собирался, чтоб разучить хвалебные песни, а до Адвента еще неделя. Когда стало понятно, что в Мартенбурге есть свой собственный пусть и скромный, да живописец, готовый взяться за хлопоты и треволнения постановки, добрые горожане как с цепи сорвались. Девицы засели за иголки, простегивают крылья ангелу-вестнику, разукрашивают плащ Иосифа и себе измысливают обновки. Цех хорохорится перед цехом, сосед перед соседом, а чем ближе к великому дню, тем жарче будут пылать страсти вокруг! И поди еще управься с ними со всеми!
— Ох, Ханс, что-то заигрался я с тобой, да так, что, боюсь, расстригут меня, как одного лотарингского каноника. Он тоже уж слишком увлекался мистериями.
— А… разве не вы сами будете царь Каспар?
— Что ты, сын мой, куда мне лицедействовать? — рассмеялся отец Питер. — Наступлю на мантию да и бухнусь Деве Марии прямо на колени! — Но простодушный Ханс все стоял с вытянутым лицом: интересно, знай этот чудак с самого начала, что первым волхвом будет Отто, стал бы он с таким тщанием превращать древний упелянд в златотканую мантию? — Шорник Готлиб мне спасибо не скажет, если я его среднюю дочку придавлю, да и мне хорошего мало: я ж ее крестил, а к весне хочу и обвенчать.
С нашим, между прочим, младшим волхвом. Колени-то у нее выдержат, не столько во мне веса, но можно же младенчика напугать, а я ведь и его крестил. Это ее племянничек, ее сестры младшенький. А если весной повенчаю, то, может, на следующее Рождество уже ее сыночка в ясли положим. Правда, боюсь, если не повенчаем, младенчик все одно будет: у Готлиба дочери такие — влюбчивые, упрямые. А судя по старшей, и плодовитые. Так что со свадьбой лучше не тянуть. Да и мне со стороны виднее будет — какая раскрасавица у нас Мария, какой гордый Ференц-эфиоп и как твой дивный зверь Верблюд в шкуре запутается. Но ты и не думай даже: если он навзничь грохнется, все еще больше обрадуются.
Наступил Адвент. Перед дверью церкви в цветном фонаре с утра горела толстая свеча — и такие же маленькие фонарики плыли по улицам, это благочестивые горожане спешили на ранние мессы. На третье воскресенье выпал снег, отец Питер в древнем розовом орнате кропил прихожан водой, чтобы были чисты и белее снега, хор пел «Laetare», и Ханс, готовя Дары к Пресуществлению, никак не мог унять дрожь в коленках: скоро, совсем скоро, и ведь не готово толком ничего. Еще бы месяц-другой — да где ж их взять!
На площади перед ратушей собирались парни, прикидывали, обсуждали, где поставить вертеп, как сколотить его, чтобы все влезли. Шутка ли — и Семейство, и волхвы, и слуги, да еще вола с ослом туда же пихать. Особенно кипятился Лотарь, подмастерье бондаря, — он непременно хотел тоже постоять в вертепе во время представления, хоть одной ногой, хоть на минуточку. Лотарю с братом досталась на двоих роль верблюда. Днями напролет господин городской живописец метался между сараем, где строились и расписывались декорации, закуточком в доме отца Питера, где хранились костюмы и утварь, домом Отто, куда собирались актеры повторять роли. Каждый вечер выяснялось, что кто-то забыл свои слова или время выхода, у кого-то от волнения приключилась желудочная хворь, а буйный Лотарь со товарищи отколотил каких-то чрезмерно любопытных подмастерьев, пытавшихся подглядеть в щелку между ставнями. Вообще все шло совсем не так, как представлялось в мечтаньях новоиспеченному мастеру мистерий. По ночам Ханс падал на постель и засыпал как убитый, чтобы проснуться с петухами и вновь кричать, горячиться, подмалевывать то дворец Ирода, то ангельские крылья, договариваться об очередности шествия, разбирать жалобы горожан, отвечать на тысячи вопросов, врать на ходу, от усталости насилу подбирая немецкие слова. Отец Питер уж и рукой на все махнул и сам прибирался в церкви, пока не пришли девицы и благочестивые вдовы, чтобы вымыть храм, отскрести от сала подсвечники и облачить Богоматерь в пышное рождественское одеяние. Рождество прошло, прозвенело, просияло — и наконец настало Богоявление.
Утром великого дня господин городской живописец проснулся почти в лихорадке. Отец Питер лично обещал ему молитвенную помощь и силком заставил проглотить хоть что-нибудь, после чего отпустил с