Проходили цеха, мастерские, все кланялись, юная Дева в высокой звездной короне, замерзшая, но сияющая, с улыбкой кивала им со своего резного трона. Ханс сидел за темно-синим звездным небом, а мимо него тянулся целый город, и музыканты играли без остановки — как только хватало сил и дыхания? Скрипели шаги, гомонили люди, вскрикивали в изумлении дети, ухал барабан, рассыпались руладами флейты. Вот прошел господин Теофраст, в черном с ног до головы, даже ландскнехтский его берет черный. Ханс вздохнул опечаленно: уж как одеться — это каждый сам выбирает, но неужто нельзя было сдержать свое вольнодумство ради святого Рождества? Ведь праздник же — а он ворона черней. Теофраст заметил Ханса, кивнул ему как другу, сцепил руки и встряхнул ими перед грудью в знак полного и безоговорочного одобрения действа. Когда шествие кончилось, все актеры — и загубленные дети, и злые воины, и слуга, и пастухи — вышли и встали перед помостом на поклон. И тут почтенный Каспар недоуменно спросил: «А Ханс-то наш где?» Ханс в это время давал себе два обещания: первое — непременно напиться этим вечером, да так, чтобы свалиться под стол и ни о чем не помнить! И второе — никаких больше мистерий, уж дудки, уж ни за что! Святой Иосиф метнулся за занавеску — растерянного и растрепанного Ханса вытащили на помост, и город разразился криками и рукоплесканиями в честь господина городского живописца, устроителя славной мистерии.
Ангел уснул, распластав крылья по закопченной стене. Отвязанная борода Каспара мокла в пивной луже, Мельхиор, в съехавшем набок тюрбане, пил на спор с Иосифом. Одеяние третьего волхва безнадежно погибло. Отличная шерстяная ткань, уложенный хитрыми узорами витой шнур, великолепие струящихся кистей — все это богатство было забрызгано грязью, залито вином и перемазано углем. Если после первой кружки молодой бондарь еще помнил про свое эфиопство, то третья напрочь вышибла все из головы. Краска размазалась вокруг рта, на щеке и на лбу — Ференц то и дело вытирал рукавом потное лицо, добавляя новые черные полосы.
— Голландец, эй, Голландец, что же ты сидишь с пустой кружкой? Эй, пива нашему Голландцу, и пусть до самой Вены все завидуют: у них небось нет такого художника!
— Вы, ваше эфиопское величество, молоды еще командовать. — Трактирщик по большой дуге обогнул развеселившегося волхва. — И без ваших приказов понимаем, кому еще налить, а кому уже довольно. И за чей счет налить, тоже понимаем. Пейте, господин живописец, сколько душе угодно — вам все бесплатно. А хотите не пива, а вина, к примеру? Рейнское у меня уж очень хорошее, И вот я вам еще скажу, очень бы хотелось заказать у вас картину. Можно и в новом стиле, а лучше бы в старом. То есть две картины: я и супруга. А про оплату бы договорились. Скажем, столоваться у меня хоть год могли бы.
— Я конечно. Я подумаю, и завтра, конечно…
Трактир, кажется, превратился в корабль на средней волне и качался, не давая встать. В винном бокале дрожал и дробился свет свечи, и Ханс начал искать у пояса блокнот — так важно показалось зарисовать и бокал, и оплывающую свечу, и оловянную тарелку с сыром.
— Ты, Ханс, теперь наш, — хлопнул его по плечу Михель. — И даже не думай про свой Брабант. Чего тебе в этом Брабанте делать? Там небось живописцев на дюжину десять и не протолкнешься, а у нас ты один. А надумаешь удрать — так мы тебя женим. Хорошую девку найдем, цепкую, чтобы не сбежал. Не хочешь девку, так и вдову отыщем — крепкую, с хозяйством. Или… — Тут иерихонская труба его голоса ослабла. — Или она сама тебя найдет.
В дверях стояла Агнесса, и, повинуясь исходящему от нее покою, весь трактир присмирел, качка утихла.
По пути к Хансу она подобрала со столов короны старшего и младшего волхвов, надела на руку, как огромные браслеты. Третью походя сняла с головы брата:
— Поцарствовал — и будет с тебя. И чашу давай, пока в нее кто чего непотребного не сделал. Я вот что думаю, господин городской живописец, прибрать бы это все. А то будете потом свои труды по канавам собирать. Вон ангел наш уже так напраздновался, что и со звездой до дому не дойдет. Крылья снимай давай, — подергала она за плечо ангела. — Все стены ими уже обтер.
Морозный воздух обжег, но не отрезвил. Ханс пошатнулся, оперся на древко звезды. Агнесса придержала его за локоть рукой, унизанной коронами. Другой рукой она прижимала к груди ларец и чашу, под мышкой устроились стеганые ангельские крылья.
— Если заранее подумать, — сказала она, — так можно прямо сейчас перья собирать. Так и объявим: мол, кто гуся режет — хоть по десять перьев пусть тебе несут. А потом можно пришить будет. Или еще как. Но чтобы уж наш ангел самый красивый был. Ключи-то от ризницы у тебя есть? Отца Питера сейчас будить негоже — тихонько откроем, тихонько занесем. А потом уж лучше ко мне иди — куда тебе такому при церкви ночевать. Что головой мотаешь? Что говорить будут? Поговорят и перестанут. Ну как пойдешь ты ночью по храму бродить, так еще неведомо чего набродишь, а прибирать с утра кому?
— С меня сейчас можно писать блудного сына во хмелю, — сказал он непослушными губами.
— Блудного сына в трактире сейчас с кого хочешь писать можно. А с некоторых даже и Ноя упившегося. Да вот только господин художник шибко пьян, кисти не удержит. И не мое дело господину живописцу советовать, но пить помногу ему не надо. У нас тут Ноев и без него довольно.
Ханс посмотрел на нее с радостной и робкой улыбкой. Надо было сказать ей, Агнессе с крыльями, что-то очень хорошее, она поймет… Да вот это!
— Когда я был маленьким, в Брабанте представляли мистерию про потоп. Там был ковчег, и Ной, и сыновья его. Волны являли синим полотном. Голубей пускали из клетки, они летели… — У нас небось такое не представишь. Корабль целый строить — это ж кто возьмется… А Ференцу я завтра все выскажу. Нет чтобы сначала ризу снять, а потом набираться. Ничего, если не отойдет — покрасим луковой шелухой. Не сумел ходить в белых, пусть в красных представляет.
В тепле ее дома ноги отказали Хансу, и он мешком сидел в кресле, пока Агнесса доставала из сундука старую перину и стелила ее на прежнее место. Уже засыпая, он ощущал, как ловкие руки расстегивают пряжки и распутывают шнурки.
Потолок был знакомый — темный, с закопченными балками, с которых свисали пучки трав и луковые и чесночные косы. Запахи были знакомыми — мяты и валерианова корня, полыни, череды, а еще дыма и меда, и совсем немного — кота. «Наглого и черного», — уточнила память. Это от корытца, что стоит за дверью. Если не лежать на полу, то и не почуешь.
На секунду Хансу почудилось, что весь этот год привиделся ему во сне, и лишь вчера была метель, и он стоял, опираясь на мушкет, тщась разглядеть сквозь режущие лицо ледяные перья, куда в одночасье пропали все бравые парни Клааса.
Скрипнули половицы. Перекатив по перине гудящую голову, он увидел Агнессу. Она шла босиком, в мятой рубахе тонкого полотна и нижней юбке, с небрежно, для сна, заплетенной косою. Легко подняла с пола на скамью таз. Потащила за рукав из воды его рубаху, потерла побледневшее винное пятно. Плеснула в таз щелоку из горшка, долила парящего кипятка из котла над очагом и неспешно принялась за стирку.
Плеск воды, запахи, тепло утаскивали назад, в дремоту. Ханс заснул и увидел Марию на дубовом троне — тонкие девичьи персты придерживают белое покрывало. Младенец выставил из пеленок пухлый кулачок. Старший волхв, в старинном камзоле с длинными разрезными рукавами, преклоняет колени. «Осторожно, отец Питер, — хочет крикнуть Ханс, — не споткнитесь!» За спиной Девы стоит повитуха — широкое лицо спокойно, губы едва тронуты мечтательной, сонной улыбкой, светлая коса убрана под чепец, в руках обливной дельфтский кувшин и полотенце. «Ты таки сделал из меня волхва, Ханс! — улыбнулся священник. — Но у тебя я гораздо красивее, чем в жизни, — такое достоинство. И волос ты мне написал много больше, чем оставил мне Господь». — «Я что вижу, то и писал», — упорствовал господин живописец. «Если ты писал то, что видишь, где башмаки у верблюда? Я, между прочим, очень помню: передние ноги были в деревянных, а задние — в сапогах. А вот наш Теофраст вышел как живой. Что за волшебство — я хожу, а он следит за мной глазами». — «Это нет волшебство, просто трюк. Если зрачок вот так, совсем посредине, то он словно двигается. У господина лекаря весьма красивое лицо, я хотел, чтобы потом, уже совсем потом, на наших детей с картины смотрело красивое лицо. Как этот город…» — Ханс смутился и умолк.